Страница 17 из 94
На развалинах дома Макабели кипела бурная жизнь. Обильно и беспрепятственно разросшийся, ставший пристанищем всевозможных гадов и насекомых бурьян ворвался и внутрь дома с прохудившейся крышей, пророс сквозь полусгнившие, размягченные дождями половицы, заполнил своим буйным, всепобеждающим семенем даже трещины стен; усеянный высохшими, невесомыми останками пауков и блестящими лохмотьями паутины, он беспрестанно размножался, как бы чувствуя, что сила его — лишь в изобилии. И вся-то эта жизнь была ненужной, бесполезной, даже опасной!.. В первый же день Кайхосро наткнулся на змею, — наклонившись, чтобы выдрать сорняк, он чуть было не схватил ее рукой. Змея лежала на солнцепеке и, наевшись дикого укропу, лила крупные слезы. Кайхосро не знал, как ее убить, он понятия не имел, где может находиться сердце в этом длинном, скользком теле, медленно, по частям исчезавшем в траве. Напуганный змеей, он сперва немного расчистил двор, с корнем выдирая бурьян и давя ногами насекомых, кучками высыпавших из ямок. Урукийцы изумленно разглядывали и висевший на дереве мундир, и оголенного по пояс мужчину, и походную палатку, которую Кайхосро раскинул на первом же расчищенном клочке земли, и лошадь с лоснящимся крупом, которую он выменял на заплесневелые подсвечник и ложки со стершейся монограммой у какого-то осетина в Дарьяльском ущелье. Губы у лошади были в зеленой пене; она без передышки двигала челюстями, как бы помогая хозяину уничтожать сорняки. Когда двор несколько расчистился, под старыми липами показался почти уже сровнявшийся с землей могильный холмик; и это ужаснуло Кайхосро еще больше, чем змея, заплакавшая при его появлении, как коварная, неверная жена.
— Эго сестра Каплана, — пояснил ему отец Зосиме. — До него еще была…
У отца Зосиме были живые светло-карие глаза, как бы освещенные изнутри; поэтому, должно быть, казалось, что он беспрестанно улыбается. Плечи его черной рясы были засыпаны перхотью.
— Да… затерялся Каплан! Родители похоронены во дворе церкви… она одна, бедняга, тут, как ангел очага, осталась… — продолжал он, увидев, что Кайхосро не отрываясь разглядывает могилу.
Слова отца Зосиме встревожили Кайхосро еще больше — теперь он впился глазами в лицо священника. Тот улыбнулся, словно поняв причину этой тревоги.
— Да сейчас уж, наверно, и костей не осталось, — заметил он. — Двухмесячной умерла… от макового отвара, говорят.
Сестру эту Каплан Макабели никогда не упоминал, о существовании ее Кайхосро слышал сейчас впервые, и появление еще одного мертвого родственника привело его в такую растерянность, что священник, казалось, на миг даже усомнился в его принадлежности к семье. Отец Зосиме улыбался, еле заметно шевеля влажными алыми губами, словно сосал корицу.
— Я вам так объясняю, точно вы посторонний… — сказал он.
Медлить было больше нельзя — надлежало немедленно сказать что-то такое, что и рассеяло бы сомнения священника, и в то же время объяснило бы секундное замешательство Кайхосро.
— Ей-богу, не знал! Никто никогда не говорил, что у меня была тетка, — чистосердечно сознался он.
— Упокой ее господь! — заключил отец Зосиме, причмокнув губами.
Дожди, а затем и снег еще больше выровняли оголенный могильный холмик — к весне от него не осталось и следа. Но после этого разговора к Кайхосро привязался дурацкий сон, постоянно снившийся ему до самой смерти и заставлявший его вскакивать с постели в холодном поту: ему снилась двухмесячная девочка с огромными, закрученными, как бараньи рога, усами. Вот и все… но появление этого усатого младенца он почему-то всегда ждал с неописуемым страхом и волнением. Обосноваться здесь, в усадьбе Макабели, означало вторгнуться во владения мертвого ангела; но сейчас отступать было уж поздно — именно тут, на земле, дарованной ему судьбой, он должен был пустить корни, если только мог и хотел сделать это вообще; именно здесь было его место, его поле боя, и сейчас от него одного зависело, кто кого одолеет — он жизнь или она его. Этого хотела судьба, та же судьба, которая, пятилетним ребенком, сорвала его, как листок с родного дерева, или верней, потащила за собой, как семя этого дерева, и кружила в бескрайних просторах до тех пор, пока не бросила в утучненную чужим прахом землю, как бы любопытствуя, что из этого получится, как он приспособится к новой почве, какой принесет плод; да и сможет ли прижиться и зацвести вообще. Ответить на все это могло только время — многое, однако, зависело и от него самого, от того, насколько сильны были его воля к жизни и приспособляемость. То, что не приспособляется, умирает — вот простое правило природы, для которой одно покорное детище, будь то муха или человек, милей тысячи строптивых. Так что Кайхосро оставалось одно: осматриваться и постепенно приноровляться к своей новой среде, к характеру окружающих людей, к расположению дворов, садов и виноградников, к дорогам и тропкам, к капризам реки и погоды. Но не оставались в долгу и сельчане: их тоже весьма интересовал этот чужой человек, появившийся на урукийском небе неожиданно, как новая звезда, и трудившийся с утра до вечера, словно простой крестьянин, в то время как его мундир с блестящими эполетами и пуговицами висел на ближайшем дереве, словно документ, удостоверяющий неотъемлемую исключительность прав своего владельца, — документ, который, подобно знаку зодиака, внешне прост и общепонятен, в действительности же таит в себе и некий другой, более сложный, более значительный и таинственный смысл…
Мундир своего названого отца он надел, лишь вступив на территорию Грузии, — до этого он нес его в сундуке на плечах. Позднее он с этим одеянием уже не расставался: в нем его повсюду встречали с должным почетом, уважением и даже, представьте себе, страхом! Кроме того, мундир ему удивительно шел (это он ясно видел по лицам прислужниц на почтовых станциях и постоялых дворах) — шел так, словно он и мундир были созданы друг для друга с самого начала. Урукийцы же, завидя его, и вовсе рты раскрыли (по-этому-то, видимо, они сразу, без малейших сомнений или колебаний и признали его законным наследником Макабели). В Уруки он появился осенью, перед началом сбора винограда, когда вся деревня поспешно мыла давильни и огромные зарытые в землю кувшины. Сентябрьское солнце, словно уже утоливший страсть любовник, вяло, равнодушно ласкало отяжелевшие виноградники. А Кайхосро не спеша, как бы прогуливаясь, шел по улице; за ним, фыркая и пританцовывая, следовала лошадь с перекинутой через голову уздой; и люди, высовываясь из кувшинов, складывали козырьком свои натруженные, раскрасневшиеся руки, чтобы не ослепнуть от сияния эполет. Но он беспечно шел по улице; и пропотевшая форменная фуражка покоилась на его согнутой в локте руке так, словно он собирался передать ее в дар деревне.
Тут его никто не знал, тут он мог ходить гордо, красуясь собой; да и повседневные мирные хлопоты понемногу заглушали в его душе тоску по казарме, убеждали его в том, что он поступил верно, что его место именно тут, в этой богом забытой глухомани, — потому что лишь тут у него было дело, потому что лишь тут он мог выполнить свой долг. О казарме он, конечно, еще жалел; но сейчас, трудясь на чужих развалинах, он еще ясней понимал, что высшее мужество — не в том, чтоб заигрывать со смертью, а в том, чтоб любой ценой, во что бы то ни стало спастись. Что б там ни говорили, у него были свои обязанности, и от них он не отступит ни на шаг. Ему предстояло закончить собой один род, как точка заканчивает длинную, бессмысленную фразу, и начать другой — да, не продолжить, а именно начать заново род, лишь замаскированный старым именем, в действительности же совершенно новый! Именно поэтому он обязан был вовремя восстановить дом и не дать своей с таким трудом спасенной крови зря состариться. Хозяин усадьбы, да еще в майорском мундире, он был бы желанным зятем в любой семье — и чем, спрашивается, здешние женщины хуже любых других? Конечно, он выбрал бы из них самую лучшую… но тут-то и случилось то, чего сам он от себя никогда не ожидал, что в корне изменило всю его жизнь и мечты. Судьба судьбой — но, видно, и сам он очень уж глуп был, если, запутавшись в шашнях бестолкового нехристя с потаскухой-вдовой, обалдев от запаха бараньего сала в монашеской келье, чуть не стал жертвой собственной бессмысленной, совершенно ничем не оправданной спешки. Но разве он мог предвидеть, что дело так осложнится, дойдет до крови? Он был уверен, что ему, столько в своей жизни потерявшему, от столько-го отказавшемуся, уж в таком-то маленьком удовольствии, если б он вздумал его себе позволить, никто отказать не посмеет. Да, не отказываться, а гордиться им обоим следовало — и ей, и ему тоже, — если б он вправду до них снизошел! Борчалинец мог даже хвастать тем, что затисканной им бабы не отверг и благородный майор, а ей полагалось вообще быть на седьмом небе от счастья, от такой неслыханной чести. Если допустить даже, что понять это оба они неспособны, то им все равно надлежало молча, без возражений исполнять его волю — ведь в той стране, откуда он приехал, одного слова майора было б достаточно, чтоб не какой-то там паршивый басурман, а целый полк в огонь бросился… На первых порах он даже мысленно улыбался, представляя себе этого дурака и нелепо расфранченную вдову, заждавшихся высокого гостя, почувствовавших себя чуть ли не на равных с ним, — он не понимал, что этим лишь растравляет себя, с каждым днем все больше запутываясь в собственной хитроумно сплетенной сети! А ведь плести эту сеть он начал лишь потому, что в его руках случайно оказался маленький обрывок нити — глупый Георга, сын вдовы. Они случайно встретились на улице, и Георга взглянул на него с таким восторгом, почтением, благоговением, что было бы просто глупо повернуться к нему спиной, оставить без внимания этот обнаженный пласт руды, пробивший землю, вышедший на поверхность, сам просивший лишь о том, чтоб его взяли и использовали. Кайхосро именно так и поступил — взял и использовал. Если же результаты не совпали с задуманным, виноват был лишь он сам — его поспешность, его нетерпение… он поленился очистить, переработать эту руду, взялся за дело наобум, не подумав о качестве, слишком уж торопясь поглядеть, что из этой руды выплавится вообще. Задумано же все было очень толково — для такого замысла, как выразился бы их длинноусый ефрейтор, и попотеть стоило б! И сперва-то ведь все пошло очень хорошо, и это еще больше убедило его в верности плана. Сблизиться с ребенком оказалось много проще, чем он ожидал… Впрочем, какой ребенок не спятит с ума от радости, если ему обещают подарить настоящее ружье, и какой ребенок не растрезвонит об этом каждому встречному? Но тогда ведь и борчалинец, если в тыкве у него было хоть что-то вроде мозгов, не мог не обратить внимания на эту детскую болтовню, не сообразить, почему чужой дядя обещает подарить отродью его шлюхи ружье, не догадаться, что это ружье он сам, майор, и есть! «Ха-ха-ха…» — смеялся Кайхосро, представляя себе борчалинца с выпученными от страха глазами, без конца пристающего к ребенку с одним и тем же: почему обещал, как обещал, не ослышался ли он — а может, майор шутил? Всего этого, конечно, не могла не услыхать и вдова — так что и ей было уж пора мыться, чиститься, переодеваться и робко, как невеста, опустив глазки, дожидаться майора… Ребенка он, разумеется, одурачил бы, но ведь не так чтоб уж очень. Дарить этому дурачку ружье он, естественно, не собирался — но только ведь ради него самого, только чтоб он сам себе по дурости вреда какого-нибудь не наделал! А подержать ружье в руках майор ему б иногда давал и потом — отчего ж нет! Главное же — ребенок ведь сам умолял избавить его от напасти, сам совал мать ему в руки, говоря: «Вот-де мама все плачет, все отца зовет; а когда ты ее приласкаешь, когда моим отцом станешь ты, она уж плакать не будет». То есть говорил-то он, конечно, не совсем так, но так оно получалось само собой. Ребенок глуп, ума с него спрашивать нечего, это истинная правда… но это вовсе не значит, что тебе, взрослому, надо смеяться ему в лицо, шлепать его по затылку: «Что это ты, мол, чушь несешь?» — вместо того чтоб выслушать, понять и постараться исполнить его просьбу! Того, что за помощью против волка он обращается к волку еще более крупному, ребенок, конечно, не понимал, а если б и понимал, то, конечно, предпочел бы более крупного! Да и не все ли ему было равно, в конце концов, с кем будет ложиться мать, если уж с кем-нибудь ложиться ей полагалось так или иначе? А это ей именно полагалось: на вдовье окно заглядываются все, на его свет, едва стемнеет, сбегается любая сволочь; ибо человек не настолько уж разумней насекомого, ему тоже кажется, что всякий свет зажигается, исключительно чтобы привлечь и ублажить его! «Ха-ха-ха… — смеялся про себя Кайхосро. — Чересчур уж я добр… ребенку ни в чем отказать не могу! Да если он даже маленького братца или сестренку попросит — тотчас мамку за руку, и бегом на рынок…» Да, тогда он смеялся, но потом ему было уж не до смеха! Стрелять он вовсе не собирался, пистолет взял с собой так, между прочим, просто прихватил его вместе со стеклом для лампы, чтобы чувствовать себя непринужденнее, свободней, тверже… не с борчалинцем, конечно, а с вдовой и сиротой, которым, кроме него, надеяться было не на кого. Вот ему и захотелось перед ними покуражиться! (Он воображал, что с борчалинцем уже покончено, что, наказав изменников, выместив на них всю свою злобу, тот не только на следующий вечер, но и вообще никогда уж в Уруки не вернется.) А стрелять ему доводилось и раньше — за двадцать пять лет он нанюхался пороху вдоволь, но тогда за каждый его выстрел отвечала вся армия, а теперь он был один, и отвечать предстояло ему одному. И все-таки неизбежное произошло— пролилась кровь (к счастью, чужая!); и пролить ее оказалось не так уж трудно: тут соблюдение правил никого не заботило, тут выстреливший первым всегда и побеждал, и был прав. Для него ж и правота и победа эти оказались сущим несчастьем — вражда борчалинца, да еще раненного твоей пулей, была хуже гнева божьего. Борчалинец умрет, но отомстит, умрет, но убьет своего врага; не доберется до живого — выроет из могилы мертвого, мертвого убьет вторично; сам не успеет — завещает сыну, внуку, правнуку… и тогда не один человек, а вся семья, род, племя двинутся в поход, чтоб наполнить свои медные кувшины и кастрюли тремя-четырьмя литрами твоей крови! Тут было другое небо, на нем мерцали другие звезды; тут обязательность существования бога означала и обязательность мщения, и бежать, прятаться от него было бессмысленно, ибо закон мщения с временем и пространством не считался — он существовал, действовал вне времени и пространства…