Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 17

Марта бежала по замерзшей дороге, спотыкаясь, пряча щеки в рваный платок. Улица такая длинная, идти в другой конец деревни, а ветер дул в лицо. Тучи неожиданно разошлись, подмораживало.

Звон колоколов разнесся в холодном воздухе неожиданно чисто и ясно. Марта остановилась, подняла голову. Золотые купола возвышались над крышами домов величественно и невозмутимо.

Что толкнуло ее остановиться, повернуться лицом к церкви, поднять голову? Она долго-долго стояла, глядя на сияние креста в необыкновенно синем небе, вдыхала всей грудью запах свежего хлеба из дома напротив. Теребила пальцами бахрому платка и не плакала. А потом сказала – тихо и очень спокойно:

- Господи. Господи, прошу Тебя: дай ему выжить. Не забирай, пощади, Господи. Мы виноваты, знаю. И если… я уйду в монастырь. Я монахиней стану, все грехи отмолю за себя и за него… прошу Тебя… обещаю тебе, Господи! Пощади.

Несмело, закоченевшими пальцами перекрестилась – впервые за несколько лет. И торопливо пошла, побежала прочь, скользя на обледеневших комьях грязи.

Поздно вечером, вернувшись домой, Марта на негнущихся ногах поднялась на крыльцо и остановилась перед дверью. Ей было страшно. Но изнутри донесся негромкий разговор – а потом слабый смех. Слабый, едва различимый, но – смех. Задыхаясь, Марта рванула на себя дверь, миновала сени, вбежала в жарко натопленную чистую горницу. И первое, что увидела, были глаза Клауса. Огромные, обведенные кругами, запавшие, но – живые, живые, живые. И, споткнувшись на пороге, она успела еще подумать – где-то глубоко внутри, смиренно и просто: «Спасибо Тебе, Господи. Я обещала. Я выполню.»

… Если маленькая труппа и удивилась неожиданному решению своей танцовщицы, то, во всяком случае, никто не показал этого удивления. Они как-то привыкли считать, что каждый из них знает, что делает. Только Клаус… но даже и он не стал отговаривать Марту, когда она сказала, что покидает их. Только вечером, накануне ее ухода, оставшись наедине, взял ее ладони в свои и тихо спросил:

- Ты уверена?

Марта не отвела взгляда. Ответила спокойно и просто:

- Да…

Клаус наклонился и поцеловал маленькие, мозолистые ее руки. И попросил негромко:

- Вспоминай нас, ладно?

Как будто она могла забыть! Как будто хоть на минуту она могла забыть о них. Даже в тот единственный миг, когда торжественное пение вознеслось под своды церкви, и гулкое эхо отразило его и вернуло к узорчатым окнам, даже в тот миг в тяжеловесных и суровых церковных песнопениях послышались ей слова нехитрой дорожной песенки. А лик Спасителя на потемневшей от времени иконе вдруг улыбнулся – светло, озорно и лукаво, как улыбался ей порой Клаус.

И Марта – монахиня Мария – улыбнулась ему в ответ.

Тик да так, а проще – скрип да скрап, скрипят колеса, пылят по дороге. Это у них - по дороге. А у нее теперь – посты да молитвы, звонница да трапезная, и хлебы в печь сажать, и грядки полоть, и в радость работа, потому что – Господу угодно. И Марта – сестра Мария – любую работу выполняла, точно пела, и маленькие ноги в суровых башмаках носили ее, танцовщицу, по одному и тому же кругу. Это и был ее танец теперь – танец во славу Господа.

Жалела ли Марта о том, что сделала? Она считала, что нет. Ей дана была счастливая способность – видеть свет в будущем и не сожалеть о прошлом. А впрочем, иные и не выживали – у них, актеров. Она дала слово – и выполняет его. И Господь дал ей слово – и тоже выполнил. Так о чем же еще сожалеть?

Каждый вечер Марта молилась – за них за всех. За тех, кого считала единственной своей семьей. За тех, кого любила. И любовь эта не была тайной от Него. Но Он все понимал. Иногда пальцы Марии натыкались на спрятанную под тюфяком искусственную розу – старую, с облетевшей позолотой, единственное, оставшееся ей от прошлой жизни. И горькая улыбка на миг трогала ее губы.

Ложилась на землю осень, летели листья, иней покрывал деревья. Во здравие, во исцеление, и часто, очень часто – за упокой. И снова бинты и молитвы, и горящие губы… и порой Мария вздрагивала, когда в запавших, чужих, совсем незнакомых лицах виделось ей то лицо, родное, бесконечно любимое и такое далекое. И, вернувшись из лечебницы, сестра Мария молилась. Снова и снова. А Господь вздыхал, глядя на нее с потемневшего оклада. Он все понимал.

* * *

Сразу за деревней начинался лес. Негустой, но заблудиться – хватит. Он тянулся на многие мили, огибал монастырь и смыкал собой горизонт. В лесу, говорят, разбойники когда-то водились, но теперь – слава нынешнему князю – их уже лет тридцать как не видать.

Нынче ночью в лесу водились бродяги. Именно так и никак иначе – с оттенком презрения или жалости – называли в деревне попрошаек, христарадников, цыган, убогих, а еще – бродячих актеров. Холмищи - деревня большая, зажиточная, а потому как потопаешь, так и полопаешь. Нет, конечно, оно весело бывает – песенки послушать, но работа прежде всего. В Холмищах деньги в старую шляпу кидали не слишком охотно, и нужно было ой как постараться, чтобы на суровых, обветренных лицах возникли улыбки. Эти зрители были суровы и не прощали неправды.





Труппа остановилась на ночлег, не доезжая пяти миль до Холмищ, в лесу, на уютной полянке. Переночевать да передохнуть, здесь, по крайней мере, никто чужой не потревожит. А еще – репетиция. В деревне сказку приняли – на удивление хорошо. Но завтра – в Руж, к князю. А пьеса шероховата еще, а нужно, чтоб без сучка да задоринки.

Они увлеклись, как всегда бывало, если сказка получалась. Клаус с гордой улыбкой наблюдал, как из хаоса слов, жестов, звуков получилась – жизнь. Они покажут ее завтра князю, и будь он неладен, если князь не оценит их труда. Уж сколько раз Клаус смотрел; да он сочинял ее сам, а все равно – скулы сводило от смеха, когда Арлекин в очередной раз удирал от мельничихи, на ходу теряя колпак.

И незнакомый женский смех скользнул только по краю сознания; но заливистый лай Доброго и испуганный вскрик Коломбины заставили очнуться, и Клаус обернулся.

И замер.

Она стояла под большой сосной и смеялась – так, как когда-то давно, как умела только она одна. Босые ноги в грязи – видно, шла сюда босиком от самого монастыря. Серое, неприметное платье, черный монашеский платок сполз с головы… и косы свалились на плечи, и вздрагивает от смеха маленький рот.

Клаус уронил колпак. Медленно подошел к ней – близко-близко.

- Ты пришла? – спросил он очень тихо.

Молчали, стоя в паре шагов, изумленные актеры. Молчала и Марта. А потом качнула головой:

- Ненадолго…

И улыбнулась, качнув узелком:

- Я принесла вам хлеба…

Марте понравилась сказка. Она смеялась от души, вытирая выступившие от смеха слезы. Потом они подбросили дров в костер, сварили похлебку. Распотрошили узелок Марты, с наслаждением вдыхая запах свежего, недавно испеченного хлеба. Марта улыбнулась: в монастыре пекут вкусный хлеб. Еще в узелке обнаружились свежие огурцы, кусок окорока и несколько луковиц. Клотильда раздала всем ложки; Марте не хватило, и Клаус, поколебавшись, протянул ей свою.

Она уже забыла, оказывается, как это бывает. Как пахнет пылью от дороги, как болят босые ноги, когда наколешь их сосновыми иглами, как вкусна горячая похлебка, даже если постная. Как гудят натруженные руки и ноги, Марта знала слишком хорошо. А вот как поет душа от любимой работы – забыла.

- Завтра утречком тронемся, - басовито сказала Клотильда. – До города недалеко. А ты, - по-свойски обратилась она к Марте, - приходи тоже?

Марта чуть качнула головой.

- Как получится. У нас устав строгий, мне отлучиться… не с руки будет.

Клотильда искоса взглянула на нее. Молоденький Пьеро хотел было что-то сказать – но промолчал.

И все. И больше о том, кто она, - ни слова.

Уставшие актеры рано засобирались спать. Едва успело почернеть небо, едва донесся – почти неразличимый отсюда – крик деревенских петухов, у костра остались только двое – Клаус и Марта. Они смотрели в огонь и молчали. Трещали дрова в костре, из-за полога слышен был храп толстой Клотильды.