Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 124



Написал и мысленно обратил свою пьесу к тем, кто в самой этой теме обязательно захочет услышать пьяный пляс мужиков и забубенную, истошную лихость, по принятому олеографическому канону. А олеографии-то и не оказалось… Ошибутся и не поймут ничего насмешники, потешавшиеся, бывало, над «кучерской музыкой» в «Сусанине». И не мрачный запойный праздник изображен в «Камаринской», а мягкий и светлый, возвышающий человека! Так веселится народ! Таким хочется видеть его на праздниках, о таком «камаринском мужике» ныне тоскует Некрасов!

Михаил Иванович читал его стихи, направляясь сюда, в Варшаву. В возке лежали рядом с баулами и домашними узлами два томика Поль де Кока, «Физиология Петербурга» Некрасова, юмористический альманах «Первое апреля» с его же стихами и журнальные новинки. Его потрясло из стихов незнакомого ему автора восьмистишье:

Вчерашний день, часу в шестом,

Зашел я на Сенную;

Там били женщину кнутом,

Крестьянку молодую.

Ни звука из ее груди,

Лишь бич свистал, играя…

И музе я сказал: «Гляди!

Сестра твоя родная».

Оп вспомнил тогда, что приходилось ему слышать о Некрасове. Злоязычный Сенковский ядовито рассказывал о бедно одетом юноше, совершенствующемся в пародиях на Лермонтова и Жуковского с единственной целью — овладеть их стилем и создать свой… А однажды стало известно Михаилу Ивановичу, что фельетонисты Назар Вымочкин, Иван Бородавкин и автор пьесы «Феоктист Онуфриевич Боб», поставленной театром, — одно лицо, имеющее еще немало псевдонимов на своем счету, и если не денег, то повестей и пьес. В пору, когда он, Михаил Иванович, был в Испании, доброе слово сказало Некрасове Белинский.

Теперь муза Некрасова, уподобленная высеченной крестьянке, занимала воображение Глинки. Сочинив «Камаринскую», он опять подумал о поэте, потянулся прочесть его стихи, сказал дону Педро:

— Совсем иначе пишет о мужике, чем наши господа. И не откажешь ему ни в Душе, ни в таланте!

Дон Педро, расположившись на ковре, открывал чемоданы и старательно искал в привезенных журналах его стихотворения.

В городе появилась холера. За окном Рымарской улицы, в дыму костров, часто шли погребальные процессии. Ксендзы с крестами в руках, монахини, покрытые бархатом гробы на катафалках и хоры детей в одежде ангелов появлялись, казалось, каждый раз, когда Глинка подходил к окну. В парадном большого дома, где снял он с доном Педро квартиру, усатый швейцар, одетый гайдуком, говорил, неохотно выпуская Глинку на улицу:

— Подождали бы, пан, пока дева Мария возьмет всех новопреставленных!

Швейцар носил черные перчатки, держал подле себя ведро с какой-то жидкостью, и каждый раз, закрыв за кем-нибудь дверь, протирал шваброй пол.

Дон Педро сам готовил обеды, убирал квартиру. Он упрашивал Глинку реже выходить в город, и некоторое время они жили совсем обособленно. По утрам негромкий стук в дверь будил дона Педро, и в прихожую входила разносчица, вся в белом и с белой корзинкой на голове.

— Все самое свежее, пан! — говорила она так весело, что забывалось о холере, подстерегающей живущих в городе.

В том, как легко, чуть покачивая бедрами, держала она на голове корзинку, казалось невесомую и идущую ей, словно это была шляпа, было столько грации, что Глинка, заметив девушку, кричал:

— Идите сюда, Анеля!

Тогда, просунув в дверь корзинку, она появлялась в ком-нате и здоровалась длинно, обстоятельно, все так же весело:

— Доброго утра, пан музыкант, и вам, пан повар, — здоровья и радости!

— Спасибо, Анеля. Болеют ли еще в городе?



— Ой, пан музыкант, кому не суждено — тот не заболеет.

— Ты не заболеешь, Анеля?

— Нет, пан музыкант, как можно?..

У нее было открытое доброе лицо с пунцовыми губами, зеленоватые, чуть раскосые глаза под густыми ресницами, сильные плечи, на которые она могла, казалось, без труда вскинуть Глинку и вынести отсюда. Избыток силы и жизнелюбия бил в ней и заражал, не вызывая мысли, откуда в Анеле столько веселья. Солнце светило из окна на белое платье ее и такого же цвета косынку на плечах, и вся она казалась Глинке вытканной из лучей. Все в этой разносчице успокаивало и тянуло к себе: гибкая ее поступь, мягкая речь и такие же, казалось, мягкие, ласковые руки.

«Холера теперь не страшна!» — сказал себе Михаил Иванович после одного из ее посещений и позвал Анелю на кухню. Там, кивнув на громадную кафельную плиту и хозяйские медные тазы, ни разу не пригодившиеся дону Педро и похожие на литавры, он заговорил:

— Не находишь ли ты, Анеля, что все здесь очень хорошо? Но…

— Не очень чисто, пан музыкант, — деловито подсказала она.

— Нет, я не о том. И где ты, собственно, заметила грязь? Я другое хотел тебе сказать, Анеля. Было бы гораздо лучше, если бы ты здесь жила.

— Понимаю, пан музыкант, — ответила девушка, оправившись от смущения, — но, может быть, вам больше подойдет моя мать, она лучше готовит и уже в годах… А когда она ходит по дому, совсем не слышно, вы даже не будете о ней помнить.

— Нет, она не подойдет, Анеля!

— Почему же, пан музыкант?

— Только ты подойдешь, Анеля…

— Но я ведь простая разносчица и ничего не умею делать без шума. Мама всегда меня ругает, говорит, что я и на площади веду себя так, словно мне тесно.

— Вот и хорошо, живи себе, как тебе вздумается, Анеля! Днем она перебралась сюда, но не скоро могла забыть об оставленных ею заказчиках. Глинка слышал по утрам, как, исполнив молитву, она перечисляла их по именам, выпрашивая для них счастье.

— Ох, пан музыкант! — сказала она, когда он попробовал было подшутить над ее расположенностью ко всем этим людям. — Вы ведь не знаете их… А может быть, думаете, что я слепа и плохих людей не вижу? На Рымарской живет пани Рива Гольсецкая и содержит черную курицу, выкармливает ее уже третий год, не знаю, к какому празднику, эта женщина скупа и некрасива, так бог и без меня знает, надо ли ей даровать счастье…

— Говоришь, некрасива? — остановил ее Глинка. — Разве это порок?

— Ну как же, пан музыкант! — засмеялась она. — Люди, и в особенности женщины, должны быть красивы! Иначе… — она замолчала, не смея сказать: «…иначе пусть их холера возьмет!»

Глинка смеялся. О том, какие представления о красоте владеют девушкой, он мог заключить из ее отношения к людям. Она не терпела сутулых, неряшливых в одежде и в чем-нибудь выражающих свою подавленность жизнью. Этим, ей казалось, такие люди оскорбляют окружающих… Кто-то внушил ей, что и умирать надо весело, бояться следует не смерти, а робости перед ней, равной бесчестию. Всякие болезни в человеке она считала признаком его душевной расслабленности или явлением рока, с которым бесполезно, бороться, и следила за собой с веселым ожесточением грешницы: обливалась холодной водой, танцевала по утрам, считая танец гимнастикой, тёрла свое тело губкой с не меньшим усердием, чем кухонные кастрюли, и являлась на утреннюю молитву перед богом раскрасневшаяся и довольная жизнью. Дон Педро, начитавшийся польских романистов, изрек о девушке: «Узнаю в этой разносчице Польшу!»

И право, с ее переездом в их дом жить в Варшаве стало еще лучше!

В местных музыкальных кругах узнали о его приезде не сразу. Органист Август Фрейер, которого довелось Глинке услышать в Варшаве, познакомил его со Станиславом Монюшко и автором либретто его онеры «Галька» Владзимежем Вольским.

Был октябрь, когда Анеля открыла дверь приземистому, медлительному в движениях человеку в очках, поблескивающих оправой, назвавшемуся композитором Монюшко. Отдав Апеле шляпу, пальто и потирая руки, как чаще всего это делают доктора, приходя к больным, он шагнул в комнату, где сидел за работой Глинка, и сказал:

— Воспользовавшись приглашением, счел уместным…

И тут же рассмеялся, заметив радость на лице хозяина дома.