Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 124



Крестьянин — андалузец, на нем короткая бархатная куртка и синие шаровары. Товарищ его, разбойник или, напротив, дорожный охранник, одет беднее, но с тем же щегольством.

Глинка тут же подсаживается к ним. Не спеша входит хозяин венты, неся на деревянном блюде неизменное угощение — салат и сардины. Жена его, чуть изогнувшись, вносит на плече большую бутыль с вином. Глиняные тарелки оказываются па столе, и вот уже кипит веселье. Глинка доволен. Вбегают две девушки с короткими кожаными плетями в руках, видимо только что соскочившие с седел, и в мантильях присаживаются к столу.

— «Соленые», не так ли? — шепчет андалузец Глиике, оглядывая девушек. — Знакомьтесь. Сестры мои.

Глинка не знает этой высшей здесь похвалы женщине. «Соленой» называют здесь женщину, в которой сила и ловкость соединена с приветливостью и простотой.

— Вы хотите сказать, красивые? — подхватывает его замечание Глинка, и ему кажется, что действительно обе девушки чудесны. —

— Нет, — возражает крестьянин. — Им нет нужды в красоте, они «соленые» — они больше, чем красивы… Вы не знаете поговорку: «В теле соленой женщины нет ваты, нет подделок, оно все из крепкого мяса»… Ну, а красавицы, те бывают накрашены и толсты, они не вскочат в седло на скаку…

Он смеется, довольный сравнением, и дружески хлопает Глинку по плечу. Хозе морщится, считая, что хозяин его не заслуживает такой вольности в обращении, да и может обидеться.

Сумрак застилает комнату. Рядом с деревянным блюдом, наполненным сардинами, появляется светильник, — тряпица медленно и чадно горит в оливковом масле. Гул потоков с Сьерры-Невады сильнее доносится из окон. Тени людей мечутся на каменных, неровных стенах: пляшут «хоту». Глинка сосредоточенно следит за упругими движениями плясунов, за тем, с какой замысловатой грацией кружатся девушки, то и дело раскланиваясь перед кавалерами. Ему хорошо! Поздно ночью возвращается он с Хозе домой, нагибаясь от усталости и легкого опьянения к шее мула.

— Они, Хозе, настоящие, хорошие люди! — говорит оп о крестьянах. — А ты больше похож на горожанина, Хозе, ты скуп в чувствах и в словах…

Хозе молчит. В чем-то по-новому открылся ему и Глинка в этот вечер.

Весь следующий день Глинка записывает слышанные им от крестьян мелодии песен. Испанская «хота» встает перед ним в единстве буйства и строгости. Кажется, он тоже будет писать «хоту», свою «хоту»! И еще более испытывает он отсутствие верного слуги, того близкого человека, который ввел бы его во все таинства народной жизни и пел бы ему наедине чудесные андалузские песни так, как пела ему когда-то русские сенная девушка Настя. И по-новому звучит для него полузабытое им пушкинское стихотворение, сразу возрождающее прошлое этих мест, гренадские войны, рыцарский мир Альамбры.

Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой…

Прошло несколько дней и, отпустив Хозе, в неудобном экипаже, заваленном доверху поклажей, в тесноте, в час по три-четыре версты, не раз сходя и шествуя за экипажем пешком, Глинка отбыл в Мадрид. В мае в скромную его мадридскую квартиру пришел с предложением своих услуг житель Паленции музыкант дон Педро Фернанде.

Он приехал в Мадрид усовершенствоваться в музыкальных знаниях, искал заработка, был молод, общителен, скромен. Невысокий, узкоплечий, с птичьим острым лицом, на котором под бугристыми черными бровями светились выпуклые большие добрые глаза. Во всем очень простой, без тени жеманства, он ничего, казалось, так не хотел, как оказаться полезным композитору. Он мог рассказывать об Испании часами, не дожидаясь расспросов. Словно на больших радостях, сидя на ковре и теребя конец шелкового своего платка па груди, заменявшего галстук, мог петь «хоту» па всех наречиях своей страны, толковать о Дон-Кихоте, в образе которого по-своему представлял все лучшее, что могло быть в человечестве. Он полюбился Глинке. Не смея напять его в слуги, Глинка сказал, вспомнив в эту минуту о Хозе:



— Именно такого человека, как вы, искал я в Гренаде…

6

«…Современная цивилизация нанесла удар здесь, как и в остальной Европе, старинным народным обычаям. Потребуется много времени и терпения, чтобы добраться и узнать народные напевы, ибо современные песни, сочиненные более в: итальянском, нежели в испанском стиле, вполне натурализировались».

Так пишет Михаил Иванович из Мадрида и сам немало сил тратит, чтобы «добраться» в Испании до испанских напевов. Толстое, как библия, почти в семьсот страниц руководство по изучению Испании, выпущенное для путешественников, только мешает узнавать эту страну. Дон Педро, выезжая вместе с Глинкой верхом за город, возит с собой в мешке, привязанном к седлу, эту книгу, достает ее на привале и читает: «Песенная культура Италии сказалась и в своем влиянии на песни Испании. Здесь нет своего характера песен, здесь во всем дух Италии, и это попятно: юг и обычаи юга роднят эти страны…»

— Чепуха! — восклицает он. — Не верьте этому, сеньор!

Глинка не отзывается. Растянувшись на траве, он смотрит на темнеющие вдали очертания Мадрида, затерянные среди пустынных равнин Кастилии, и вспоминает Италию. Пет, нигде ему не было так хорошо, как здесь! И неведомо почему!.. Пожалуй, от переполняющего ощущения той абсолютной естественности и благородства в народе, при которых строгость и прямодушие здешних нравов сочетаются с их буйностью… Не правда ли, странное сочетание? Разговаривая так сам с собой, он на несколько минут как бы теряет из виду своего спутника и теперь вновь присматривается к нему, находя в его словах и в самой манере говорить подтверждение своим мыслям. Надо видеть, с какой находчивостью разговаривает дон Педро с мадридскими красавцами, уступая свое место Глинке в часы, когда на всех улицах на балконы домов проникают незнакомцы с гитарами в руках, вызывая красавиц на беседу. И ночной патруль, остерегаясь помешать, учтиво поклонившись, спешит уйти в сторону. Чего не говорят в Европе об этих ночных бдениях! И сколь много в этих рассказах этакого банального испанизма! Пожалуй, не меньше, чем в испанской музыке инородных влияний! А надо бы наконец поведать тем же французам, любящим праздно судачить о мадридских ночах, как остроумны и вместе с тем задушевны эти вошедшие в традицию ночные беседы у окон. Вот когда блистательное французское острословие показалось бы большинству мадридцев пустым!

— Вы не слушаете меня, сеньор, — говорит дон Педро и закрывает книгу.

Кони неслышно жуют выжженную солнцем и похожую на мох траву. По небу тянутся желтоватые от закатных отсветов редкие облака, и чем-то библейским веет от этого высокого неба и сухой гористой земли. Говорят, для многих приезжих воздух мадридских окрестностей слишком резок и сух, может убить человека. Так ли?

— Дон Педро, ведь вы же Негр, — если я буду вас называть по-своему — Петрушей? Или лучше Педрушей, и начну вас учить русскому языку?

— Не только языку, музыке! — вставляет испанец.

— Не прежде, чем вы мне исполните все три известные вам варианта «Сегидильи санхчега» — так ведь, кажется, называют здесь танцевальную песню?

— Сейчас?

Дон Педро вскакивает, с минуту он смотрит себе под ноги, будто готовясь к прыжку, потом, как бы уступая кому-то из обходительности дорогу, выбрасывает вперед руку с откуда-то взявшимися в ней черными кастаньетами, повертывается и, раскачиваясь, медленно пускается в пляс. Глинка догадывается, что он хочет пародировать чьи-то движения, кого-то осмеять. Глинка вглядывается в его лицо и смеется: бугристые брови его ходят ходуном, губы отвисли в невольной гримасе… Так и есть, он изображает капризного чужеземца, недовольного работой своих крестьян. Однажды Глинка уже видел такое начало танца.

Дон Педро запевает:

Я не знаю, кто ты такой,