Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 84

– Хрюк! – дико хрюкнул самокат, прокалывая тьму холодными белыми клыками. Встречные отвечали ему стоном дикого гуся и исчезали в морозной неге.

Я гадал о войне. Что она для людей? Большое бо-бо? В час ночи, на пути домой, застава около Ворот Славы была снесена со столбов запыхавшимся чудовищем. Мы похлопывали по шее дрожавшее и умиравшее животное, упавшее на колени. Городовые, сделавшие засаду, переписывали наши имена, не совсем довольные тем, что все мы стоим на ногах. Ничуть не удивляясь тому, что мороженое бревно, поперек наших горл, не размозжило наших черепов, мы сошли на снег со сломанного чудовища, полного предсмертной дрожи, издыхавшего рядом; оно было ранено и разбило свои глаза, очаровательные в своем блеске, протыкая вилами черный стог ночей и бросая его через голову.

Теперь я знал, какою будет война: мы вылетим из своих мягких сидений в бешеном беге, сойдем на землю, но застава будет сорвана! Мы видели эту заговорщицу позорно лежащей в снежной пыли, мы щупали наши головы и видели, что они прочно сидят на плечах.

Это маленькое письмо из будущего, незаметно для окружающих ловко врученное случаем, вдруг показало мне войну в себе. Еще не дошедший до нас великий чертеж громадного здания войны, вот он, точно два-три слова, намечающие смысл большого труда.

Я умею угол великих событий, отделенных временем в несколько лет, видеть в маленьких чертежах сегодняшнего дня. В этом крушении были черты, освещавшие будущее.

Да, мы были около вершины угла, и маленькая прямая нашего крушения сменялась великанской прямой войны, пересекавшей стороны чертежа под тем же углом, как и прообраз. Да, застава будет сломана! хотя мы и сойдем на землю.

Я добрыми глазами смотрел на друга, когда он читал: «Я тебя, пропахшего, раскрою отсюда до Аляски» – и его могучий голос страшными объятиями крушил детские хребты понятий, еще не хотевших умирать.

На лицах понятых было написано: «Наша хата с краю». Чугунные тела Ворот Славы, держа трубы, смотрели на нас… Война, нарастая в звуке своей мощи, точно гудок встречного поезда, метала тузы лучших полков, распечатывала все новые и новые колоды людей. Спасаясь от головной боли, проигравшийся игрок облаком замотал голову. Этот кумачово-красный платок придавал ему восточный вид.

Звук войны достиг той высоты, грани слышимого, когда ощущение звука переходит в ощущение боли, и часто можно было видеть среди бросившихся прочь, шарахнувшихся улиц остановившийся «6-й» или «13-й», полный раненых.

«Все умрем», – услышал я глухой суд из рядов красавца-полка, деловито уходившего на запад. В страшную печь бросались все новые и новые возрасты. Изредка из черных освещенных зданий доносились шумы грустной и могучей молитвы: это пели тысячи грудей уходящих… «Но ведь с той стороны ему тоже молятся», – подумал я. И вдруг передо мной мелькнул образ маленького жалкого китайца, которого сразу несколько рук дергают за косу, – что ему делать в этой толпе? Мне стало жалко того, кому молились. Кол из будущего надвигался на улицу, полную запаха вчерашних слов и понятий. Лишь верхние чердаки спаслись от потопа других времен. Подвалы были затоплены.

Я шептал проклятия холодным треугольникам и дугам, пирующим над людьми, подымающим ковши с пенной брагой, обмакивающим в мед седые усы князей жизни, и видел, как кулак калек подымается к их теням с тою же глухой угрозой. Я отчетливо видел холодное «татарское иго» полчищ треугольников, вихрей круга, наступавшее на нас, людей, как вечер на день, теневыми войсками, в свой срок, как 12 часов войны; я настойчиво помнил, как чечевица, наполнявшая котелки пехоты, вдруг стала чечевицей лучей мести, собрала в одну точку и зажгла, как хворост.

Я помнил, как по рядам войск пробежало сначала крылатое слово: «тут-то оно и сказалось», произнесенное весело, с лукавым видом взаимного понимания, вдали от начальства, бородатым дядькой, а потом: «бабушка надвое сказала», угрюмо произнесенное суровым боевиком, как отблеск надвигавшейся кровавой зари, две трещины, пересекшие мир того дня.

И не к «войне ли до конца» относилось это загадочно-суровое «бабушка надвое сказала»? – невольно спрашивал я себя. Может быть, число, может быть, треугольник был пастухом этих двигавшихся на запад волн. Не он ли расставил громадные прутья железной мышеловки?

Всей силой своей гордости и своего самоуважения я опускал руку на стрелку судьбы, чтобы из положения внутри мышеловки перейти в положение ее плотника. В игре в дураки кто кого оставит в дураках? – спрашивал я себя.

Я помню, как шепот «царь проедет» собирал толпы на углу Тверской. Скороход огромного роста, на аршин выше среднего уровня платков и котелков, передвигался в ней, городовые заботливо наводили порядок.

Вдруг коршун, зорко, как сыщик, выискивавший кого-то в толпе, два раза пронесся над ней и, точно не найдя, что ему надо, отлетел прочь, скрытый крышами. И только когда промчалась запряженная черной парой коляска царя и мелькнуло его лицо, коршун неожиданно вылетел снова и, опустившись над самой головой царя – точно выполнив поручение, – быстро поднялся и исчез. Точно опущенный палец вдруг указал на кого-то, а голос произнес: «вот он!».

«Коршун», – разочарованно повторяли многие, и праздник встречи был испорчен, сорван внезапным приходом нового действующего лица.

1922

Железное перо на ветке вербы*

Я пишу сейчас засохшей веткой вербы. На ней сидят хохолки, уже помятые комочки шелка, стая пушистых зайчиков, выбежавших на дорогу.





Есть обычай вырывать растение мысли из почвы, где она родилась. Я же хочу, чтобы к корням пристали комья земли для глаз почвоведа.

Первая статья писалась иглой дикобраза лесов Гиляна.

После нее было перо из красной колючки железноводского терновника.

Эта – из вербы, другим взором, в бесконечное, в без-имени.

Я не знаю, какое созвучие дают эти три пера писателя.

За это время отшумело много событий.

На родине дикобраза разбитый Кучук-хан бежал в горы и замерз во время снежной бури. Хорошие воины пошли в горы и у мертвого туловища отрубили голову, чтобы получить за нее хорошие деньги. Так писалась книга нравов за это время.

Но самое яркое светило, взошедшее на небо событий за это время – это пасха 4-х измерений художника Митурича.

Прекрасный памятник из сыра.

На четырех склонах белого холма сыра (сырной горы) было следующее: на одном откосе стоял оттиснутый полумесяц Ислама, на другом – отпечаток ноги Будды, на третьем – крест Северной веры, который одни понимают как проникание времени в пространство и их угловое отношение и видят в нем пространственное толкование учения Минковского, другие – как проясненный лик человека, где ось глаз пересекает перекладину средней черты лица, а на четверт<ом> – рощи из троек и двоек будетлян, где мера заменила веру.

Это изваяние съедобного храма высилось на скатерти.

Подымаю эту вселенную, полную до краев будущим, в честь Митурича!

Между тем летучий отряд борьбы с мировой глупостью печатал эту книгу, чтобы из начальных звуков Баку и Москвы вышло «бом» – подражание удару колокола.

30 апреля 1922

Сверхповести

Дети Выдры*

1-й парус

Море. В него спускается золотой от огня берег. По небу пролетают два духа в белых плащах, но с косыми монгольскими глазами. Один из них касается рукой берега и показывает руку, с которой стекают огненные брызги; они, стеная, как лебеди осенью в темной ночи, уносятся дальше. Издали доносится их плач.

Берег вечно горит, подымая костры огня и бросая потоки лавы в море; волны бьются о красные утесы и черные стены.