Страница 4 из 84
Рассмеялись весенними устами лесини и усмехнулись ему древини.
Так пел леший.
Идутные идут, могутные могут. Смехутные смеются.
А мирязи слетались и завивались девиннопёрыми крылами начать молчать в голубизновую звучаль. И в страдоче немолей была слышна вся прелесть звуков. Ах, каждый стержень опахала кончался ясным лицом.
Молчаль была оплетена небесочеством, и была их голубизна сильна, как железо или серебро.
Текло вниз молчание, как немотоструйный волос.
Одеты холодом слезоруслянные щеки. Сомкнуты сжатые уста. Строгие глаза. Голубями олеплены жерди. Верейная связь исходит из страдалых глаз. Ты взор печали в голубой темнице.
Эти гусельные, нежные, мглой голубой веющие пальцы с камнем синей воды на перстне.
И зори, покрывшие стержнями его тело, главу и смелость.
Зодчеством чертогов называет божество пламя своего сердца. Мглу не развеяли взоры и уста над деревом вишни, и облако.
Красновитые извивы по сине-сенючему морю.
Бело-жаровый испод облаков.
Белейшина – облако. Синины. Синочество.
Шла слава с широким мечом.
В глазах горделивый сноп мести поющего – им, смерть крыльями обвила главу ничтожного, где все велики, великого, где все ничтожны, робкого, где все храбры, храброго, где все робки.
Миратым может быть зрение лаптя. Певец серебра, катится река.
Вон стадо-рого-хребто-мордо-струйная река в берегах дороги. Жуя кус черно-чернючего хлеба, волочит бич белый мальчик.
Зори пересмеялись и одна поцеловала в край сломленного шапкой ушка.
И поцелуй отразился на жующем хлеб лице.
Сумерковитый пес с костреющим злым взором.
Опять донесся рокот незримых гусель.
Но немотная к запрятанным устам дующего приложена таинственной рукой семитрость.
Там степи, там, колыхая крылья среброковылистые, седоусый правит путь сквозь ковыль старый дудак.
Воздушная дуя протянулась по травам.
Стали снопом сожженного, бегут в былое вечерялые у лебедей под могучим крылом и шеями часы.
Травяная ступень неба была близка и мила.
И мной оцелованы были все пальцы ступени.
Страдатай пустыни и мест<и>!
Не ты ли пролетаешь в сребросизых плащах, подобный буре и гневу? Когович? – спросят тебя. Им ответишь: я соя небес!
Проскакал волк с цветами гаснущего пожара в шерсти. Мглистый кокошник царевен вечера, выходящих собирать цветы.
Тучи одели утиральником божницу.
Кланяются, расслоняются цветы.
Синатое небо. Синючие воды. Краснючие сосны, нагие… чьи локтероги тела.
Зеленохвостый переддевичий змей. Морезыбейная чешуя.
Нагавый кудрявый ребенок. Чья ладонь – телокудря на заре.
Пронизающие материнский дом во взорах девушки, чье рядно и одеймо небесаты голубевом, тихомирят ребенка.
И умнядь толпоногая.
И утроликая, ночетелая телом, днерукая девушка.
И на гудно зова летит умиральный злодей и казнит сон и милует явь.
Наступили учины: смерть училась быть жизнью, иметь губы и нос.
И утролик и ясью взорат он.
И яснота синих глаз.
И веселоша емлет свирель из пука игралей.
И славноша думновзорен.
И смех лил ручьем. Смехливел текучий.
И ясноша взорами чаровал всех. И нас и женянок.
Дебрявая чаща мук.
И мучоба во взорах ясавицы.
И, читая резьмо лешего, прочли: сила – видеть Бога без закопченного стекла, ваше сердце – железо копья. И резак заглядывал тонким звериным лицом через плечо.
И моя неинь сердитючие делала глаза и шествовала, воркуя як голубь, вспять. И гроб, одев время, <клюв> и очки, – о, гробастое поле – с усердием читал «Способ возделывания и пробы вкусных овощей».
Резьмодей же побег за берестой содеять новое тисьмо.
О, сами трепетным ухом к матери сырой земле!
Не передоверяйте никому: может быть стар, может быть глух, может быть враг, может быть раб… О, вникайте в топот дальних коней!
И сами выхчие звезды согласны были.
И в глазах несли любязи голубые повязки, младший же брат, согнувшись, ковал широкий меч, чтобы было на что опереться, требуя выдела. И взял взываль и взывал к знобе и чтобы сильных быть силачом. И засвирель была легка и узывна; пьянила.
И в мыслоке сил затерялся, я-мень.
И давучая клики немда была безжалостно растоптана конями чужаков… без узды и без наездников.
И ясивый звездный взор.
И, взяв за руку, повел в гордешницу: здесь висели ясные лики предков. О земле родущей моленья, и небомехий зверь и будущеглавая ясавица, и «голубчик» мироперый и «спасибо» величиной ли с воробышка, величиной ли с голубя, величиной ли с вселенную?
И спасиборогий вол и вселеннохвостая (увы: есть и такая) кошка.
И все лишь ступог к имени, даже ночная вселенная.
И голубой беззвучно скользнул таень.
И сонняга и соняжеская мечта овсеннелым. И сонязев рок – узнать явь.
И соннязь бросает всеннеющую тень над всем, и земь, воздух брал струнами, подсобниками в туманных делах славянина.
И не устает меня пленять, мая, маень; и я – тихая, грустная весть мира с сирым, бедучим взором.
И в звучешнице верховенство взяли гусли.
Ах, прошла красивея, пленяя нас: не забыть!
И в прожив от устоя рода до мородстоя плыли мары, яснева хмары. И небее неба славянская девушка.
И ярозеленючая кружавица, овеваемая и нагучая локтями и палешницей, и нагеющая и негеющая полуразверзстыми бесстыдными устами, и мертлявая полузакрытыми глазами.
И теневой забочий и котелкоцветная серейная лужайка, и зыбкая и зыбучая на ней плясавица.
И хвостозеленовый и передодевичий под веткой лег змей и вехчий смехом век стариканьши. И трое белых стоем, полукругом на синеве, у зеленева.
И пожаро-косичный, темнохвостый кур!
И мучины страдязя и бой юнязя. Хоробров буй, буй юника.
И юнежь всклекотала, и юникане прозорливыми улыбками засмеялись.
И юнежеустая кое-когда правда. И любавица и бегуша в сны двоимя спимые, ты была голубошь крыла.
И игрец в свирель и дружба мечты. И святоч юнвовзорый.
И вселенатые гривой кони и палица у глаз; две разделенные днем ночи.
Смехдомёт из мальчишеской свирели и бессильные запереть смех уста. И смехучий вид старца; нес в мешке вечность.
И давчий красу и любу – отнял. И заведенные часы.
И деблы слетались, деблиные велись речи.
И ясно было тихо. И яро.
И грясло ясна на небо. И хохотуха с смелым лицом пролетела по ясневу.
Сумрак и мгла – два любна меня.
Красивейно рядится душа в эти рядна.
И в венке дружества пчел пророк.
И дымва зыбетелая делает лики и кажет роги.
И взорлапая снедь.
И улыбальями голубянноперыми завернулись, смеючись, немницы. И умнота и сумнота голубых очей голубого села радостна.
И шли знатцы. И безумноклювые сорвались личины. И повязанные слепинами и неминами шествовали кроткие бухи.
И небесючая небесва никла голосами золу слухчему.
И плыли небеснатости рокотом.
И Мещей добрядинного пути.
И разверзстые бездны уста. Любноперый птица-морок.
«Умун ты наш», – баяли зори.
И соколом – тучевом взлетел к ясям неон.
Дядя Боря на ноги надел вечностяные сапожки, на голову-темя пернатую солнцем шляпу. Но и здесь с люлькою не расстался.
И голубьмо неба не таяло и не исчезало.
И дело мовевая и золотучие-золотвянные струны, и звучмо его нежных, звенеющих нежно рук, и смехотва неясных уст, неготливых, милоши смехотливых, улыбчивых.
И улыбчивяный брег, и печальные струны, и веселые березки по брегу по высокому, и дикие печальные стволы.
И грозы и немва из тростников белюси лики кажет. И празднико-языковый конь.
И ваймо и ваяльня слов; там ваймодей и каменская псивь.
И <…> улыбково-грустные, и волосатый старец, и девопеси в синих чертах. И груды делогов мертворукого мертвобописца. И духом повеяло над письмобой и письмежом уже.
И лепьмо и лепеж, и грустящий грустень в грустинах, и грустинник с всегда грустными печальными глазами, и любучий-любучий груститель – взгляд жарких любоких вежд; но уста – садок немвянок и порхучая в нем немва.