Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 84

Забавно встретить лицо седого немецкого ученого в человеке, которого вы помните с золотистыми волосами, окруженными полувенком.

Мои пылкие годы.

Когда он не был убелен, он мне напоминал еще Львиное Сердце. Ласковыми, уверенными движениями он возьмет вашу руку и прочтет неясное пророчество и после взглянет внимательно и поправит два стеклышка. В те дни я тщетно искал Ариадну и Миноса, собираясь проиграть в XX столетии один рассказ греков. Это были последние дни моей юности, трепетавшей крылами, чтобы отлететь, вспорхнуть. Но их не было; наконец, пришло время, когда я почувствовал, что не смогу уже проиграть их. Это меня огорчило. Я понял, что дружба, знакомство есть ток между различным числом сил, уравнивающий их.

Был красивый юноша с мертвыми глазами, немного глупый от сознания: ты и другие. Было громкое имя и разговоры (хозяина) по телефону и меловые стены комнаты.

Что он мог предъявить, кроме верхней половины головы как оправдательную записку? Это последний запорожец.

В первые дни войны я помню черный воздух быстрых сумерек на углу Садовой и руссов, уходящих на запад. – Все помрем, – глухо сказал кто-то, взглянув на меня.

– Умереть мало, надо победить, – строго заметил я. Так начиналась первая неделя. Те, кто был всем, кроме вождя, шли весело, подымаясь с летних станов. Стуча трубками о колеса орудий, они верили, что у них есть кто-то, вождь. Был ли у них он? Или вставивший ноги в стремена, скачущий мертвый всадник был принят за вождя счастья?

– За повелительную осанку.

«Никто не идет на войну весело!» – негодуя, возразила мать, убирая самовар.

Раз мы ехали семеро (военные и провожатый).

Два белых пятна огней, как глаза ищейки, бежали по снегу около нас мимо деревьев, и поручик, громко воскликнувший: «через неделю я буду убит», там, в подземелье подвала, во время ужина, под стеклянным потолком, по которому сверху шли ноги прохожих, и требовавший исполнения государственных песен, – он вынул шашку и восьмиобразно провел ею в воздухе; заставил голую шашку проплясать медлительную «русскую» среди белых мечей огня переулка. Он махал ею в воздухе, пока мчалось наше чудовище за городом. Он снова хотел что-то сказать, и только воскликнул грубо и упрямо:

– Через неделю я буду убит!

Голое железо шашки и бег в 60 верст.

Тогда на возвратном пути, у самых черных ворот с черными трубами и черными крыльями юношей победы, нас остановила застава и толпа темных людей кричала что-то.

– Пять шагов, поздно! – И тяжелая перекладина ударила в грудь женщину, и та упала со спины на снег. На кузове один зрачок разбит. Звон. Но в ворота забытой славы мы въехали, далеко сбив перекладину. С зрачками, полными дружбы, мы спокойно вышли из кузова, потрясенные рассказом события и знаком его. И уже шагом поехали в ворота победы, радуясь, что не радость мести, а победа – впереди.

С тех пор я уже избран королем времени (раскаиваются ли теперь избравшие?) и сделался главой первого на земном шаре государства времени. Предо мной один из внутренних, вечно открытых путей. Остался второй, искатель подержанных веков. Слабая, еле заметная, тропинка в саду черепов. Уже второй год. За две недели до Рождества, в день солнцеворота и за три недели до конца года я упал со склонов горы веры и радости и летел в какие-то пропасти. Через 91/2 я узнал смерть и, преобразив ее в лед, через 91 я стал <…> Когда-то, наконец, я оберну свой ремень вокруг солнца, носящего мое имя, и в своем сердце властно застегну пряжку солнечного ремня. Через 132 дня после наступит час шепота ив, и дробь моей души будет иметь общий знаменатель.

И год делится на четыре части. Неудивительна его природа удлиненного круга. Теперь, когда я пишу, глуповатая, бойкая головка зайца, его приглаженные прелестные волосы, дымная мордочка, немного встревоженный взгляд, – все напоминает чертей в понимании Гончаровой.

Я шел по Тверской и озирал лица туземцев. В каждом взоре силуэты шашки ранили меня.

Бог смерти дал мне руку, <я> пожал ее, точно знакомый. Бог смерти сказал мне: «здравствуй». У него были орлиные перья в черных косах, орлиный шлем на голове и руки дикаря.

Я думал: должны ли носители власти быть того же вида, что и подчиненные? Ведь иноплеменники с другими глазами и другою бровью легче начинали города здесь, точно грубые швы иновидных царств.

Я искал того из прирученных диких зверей, чье имя не бывает руганью. Он умен, честен, строг, и алчность его тушится овсом.





Я привез деревянного, но пряничного Иоанна Грозного с красивыми тонкими бровями, миловидным лбом и белыми рукавицами, глуповатую сову и четыре зеленые сельские барышни – яркие сельские девушки в золотых платках и с нежными тонкими бровями. Я пил вино внезапного вдохновения старой цаганки, разгадавшей меня (подумав о египетских ночах) там, в овраге, где были лачуги с самыми лучшими блинами. («Коммерческий карахтер»?) Я провидел перелом права имения. Пространство завоевано, и трава пространств завянет.

Право имения перейдет на творческий бой за время. Но я устал от какой-то лжи. Я был зрителем перед опущенной занавесью, и ее хмурые кисти были обвинениями.

Государство времени было наше и черные шары на серой синеватой плоскости и неловкая синька в звездах, где стоят люди с деревом легенд, и золото свечей внутри горит и сверкает, и черные шубы логовищ.

«С голосом жестоким век страшного суда», – беззаботно напевал я, шагая туда, куда шел. Люди мелькали. Большая каменная коробка мелькнула среди сада. Я участвовал в большой битве мертвецов пространства и войск; время люда, время юношей и три осады занимали мой мозг.

Башня толп, башня времени, башня слова.

Задача осложнялась тем, что я же должен был придвинуть скорострельные и тяжелые разумы, и обо всем этом не знал никто, кроме меня.

<…>

И участвуя в свежем пиру безумия, бросив чужим поверхность, стыдливо надевая одежды после купания в ручье смерти, – дал клятву я, последнее, что я мог сделать с детским гробиком вместо сердца, когда-то умевшим биться.

Несколько сказок уже отыграно, мне осталось проиграть несколько сряду, и, как вздохи тяжелого моря, доносится успех; может быть, он тоже кит в море людей и где-то плавает и дышит столбом очередных изданий.

Топот и ржание конелюда.

Не всем известно, что конь, которому прошепчут на ухо слово «-ить!» бешено несется во весь скач. Волшебное слово, глагол всадников, не всем известный. Я искал это слово для всего человечества, – мне противен бич войны.

Я уже несколько лет веду странную жизнь, привязанный к седлу лошади.

– Люди, идем в море чисел, – воскликнул кто-то, долго куривший. Я вспомнил Посад, красные, тяжелые башни, золотую луковицу собора и полки с книгами ученого, не нуждающегося в пылинке пространства.

Да. Первое на земле государство времени уже жило, оно уже есть.

Уструг качается, и шумит шелк паруса. Узкие бледные лики в вязаных шлемах и обагренные по краям чернилами латы.

Он поставил шашку рукоятью на стол, сказал:

– Я плюну смерти в яростные глаза.

«Твоя стрела, – подумал я, – идет мимо. Этого мало». Я шагал по дубовым очам немецкого пола. Здесь жил живописец моего нечеловеческого времени (Лентулов). Признаюсь, я его мало любил. Он был лукав, миловиден, прост в обращении, но в нем было <…>. <Его> сырые голубые колокольни с мухоморами головок клонились, падали, ломались, точно в вогнутом зеркале, или перед землетрясением, или как весло рыбака за прозрачной взволнованной водой времени. Колокол, вырезанный из серебряной жести, тяжко взлетел на бок, и в него прилежно звонил темный египтянин в переднике, явившийся сюда прямо из могил Нила. Большой путь.

Небо было разделено золотой чертой, темный зеленый цвет нижней половины давал ему вид масляной стены присутственного места. Золотой узор вился по стене неба.