Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 58

Они вдвоем сидели в Золотой комнате галереи "Белый Круг", а третьим здесь был - Кац: семь его холстов стояли вдоль стен, пять рисунков были разложены на просмотровом столе.

- Ну он и фрукт, - сказал Стеф, - этот Левин, этот психиатр! Святой инквизиции на него нет...

- Так вы полагаете, что часть шедевров, - указывая на картины, сказала Магда, - так и осталась лежать у него под кроватью?

Стеф был в этом уверен. Переговоры с Душеломом носили затяжной и утомительный характер. Левин путался, сбивался, противоречил сам себе и нисколько этим не смущался. Взгляд его был чист, как Божья роса; он прекрасно себя чувствовал. Иногда Стефу казалось, что лукавый профессор просто над ним издевается. Владимир Ильич вел себя так, как будто пришел его звездный час, и какая теперь разница - врет он, шутит или рассказывает дурацкие истории из жизни сумасшедших. Он понимал прекрасно, что Стеф всецело от него зависит, что деньги Стефа так или иначе перекочуют в его, Владимира Ильича, худой карман. Он дожил, дождался, дотянулся: Кац, его Кац, наконец-то всплыл со дна и отряхивается, рассыпая брильянтовые брызги. В этом заключен какой-то непостижимый высший замысел: нищий кзылградский безумец с расписной сумой через плечо обеспечивает ветерану советской психиатрии профессору Левину беззаботное существование - со счетом в банке, в приличной квартире, в Нью-Йорке. Или можно уехать во Флориду, купить там домик и наслаждаться жизнью на берегу океана: в цветастых бермудах по колено сидеть под пальмой на ухоженном газоне, читать газету, грызть орехи роскошными новыми зубами. Спасибо, Кац, спасибо от всей души! Надо только отложить десяток лучших картин и придержать год-другой, пока цена на них не взойдет, как полная луна. И уже потом, по мере надобности, продавать. А пока что - не спешить, ни в коем случае! И держать этого голубчика - троюродного племянника или кем он там доводится покойному Кацу - в руках: пусть еще раз придет, а потом еще. Аппетит приходит во время еды, это проверено.

- Я ходил к нему, как на службу, - сказал Стеф Рунич, и Магда сочувственно кивнула. - Он меня прямо измучил: "Я нашел картину, масло, у одного моего приятеля, в Чикаго, дайте денег, я слетаю". Никакого, понятно, нет приятеля, все лежит под кроватью. И так целую неделю подряд - то в Чикаго, то в Майами, то у черта на рогах.

- Как же получить остальное? - спросила Магда. - Мы сделаем выставку, это будет, действительно, бомба!

- Кое-какие адреса он мне все-таки продал, - сказал Стеф. - Адреса и телефоны здесь, в Европе. Я уже проверил - есть! Это из того, что он сам вывез.

- А много вывез? - спросила Магда.

- Около ста работ, он говорит, - сказал Стеф. - И он - единственный источник, больше никто Каца не вез. Прага, Берлин. Две работы ушли в Ниццу. Мы должны найти все - и купить.

- Чем раньше, тем лучше, - сказала Магда. - Поедете?

- Поеду, - сказал Стеф. - О чем речь!

Принесли кофе. Стеф с удовольствием прихлебывал из фарфоровой тонкой чашечки, грыз поджаристые палочки печенья, осыпанные ореховой стружкой. Безоблачно сиял серебряный молочник с густыми золотистыми сливками, тяжелые хрустальные пепельницы разноцветно посверкивали резными гранями. Подземная Золотая комната галереи "Белый Круг" представлялась Стефу Руничу похожей на капитанский салон стройного старинного парусника, отмеряющего мили вдали от земли, в отрыве от людской суеты. Среди серебра, золота и драгоценных картин Стеф видел себя предприимчивым, решительным пиратом, готовым ко всяким опасностям вольной морской жизни. Жаль только, что парусник в конце концов подойдет к земле, надо будет сходить на берег и ехать в Прагу на поиски Каца.

- Как это необъяснимо, - сказала Магда. - Мамина треугольная картинка, письмо Каца в галерею, в теперь вот эти поиски, выставка... Да нужно ли искать объяснений!

- Самое здесь фантастическое, - сказал Стеф, - это история треугольной картинки и Новосибирск. А что было между Новосибирском и Кельном?

- Полмира, - сказала Магда.



Смерть Лидии Христиановны все спутала, все смешала. Устоявшаяся было жизнь девочки Мири, беженки, вновь вышла из берегов - как три года назад в Краснополье, в расстрельный день.

Мири не боялась мертвых тел, она их насмотрелась в Польше, в войну. Смерть представлялась ей ветром, порывом черного ветра, обитающим далеко, в потайном месте, в пещере или, может быть, в древних каменных развалинах. Смерть была несомненное зло, от которого, однако, можно было ждать и добра: иногда, довольно часто, она уносила без следа страшных, злых людей, и тогда Мири радовалась. Смерть была врагом жизни, но никто на свете, даже Гитлер, предметное воплощение ледяного зла, не мог ее схватить, убить и избавиться от нее. Мири не боялась смерти, потому что верила: этот черный ветер пролетит мимо, он к ней чудесным образом не имеет никакого отношения.

Сидя у постели Лидии Христиановны, в больнице, Мири смотрела, не отрываясь, как кровь пропитывает головную марлевую повязку умирающей. Она вспоминала кровь, выползавшую из-под головы матери, лежавшей в траве, у порога их дома. Ей было не страшно, а горько. Она знала, что теряет Лотту навсегда, что теперь потянется другая жизнь, худшая, чем раньше.

С кладбища она вернулась в комнату Лидии Христиановны, переночевала там, а назавтра перебралась на второй этаж, к Рувиму и Хане: жилплощадь покойной переходила заводоуправлению. Мири сделалась вялой, замкнутой; с родней она почти и не разговаривала. Подруг у нее не было, приятелей тоже. Она без нареканий выполняла свою заводскую работу, ходила в вечернюю школу. Перед сном перебирала и перекладывала содержимое Лоттиного чемодана: бумажки, картинки. Хана ворчала: "Свет гаси! Сама не спит и другим не дает". А потом приехал в Новосибирск из Москвы вельможный пан Блюмкер представитель Комитета польских беженцев. Рувиму велели явиться к важному пану и особо указали: Мирьям Рутенберг, сироту, привести с собой. Хана надулась, обиделась: ее не позвали, как будто она сорный человек.

Пан Блюмкер оказался старым усатым евреем с кожаной папкой в руках. На коричневой вытертой коже темнела дарственная серебряная дощечка. Рувим назвал себя, Блюмкер открыл папку и сделал пометку самопишущей ручкой.

- Перейдем к делу, - сказал Блюмкер и поглядел на Мири. - Мы договорились с властями об отправке в Палестину еврейских сирот, и это называется "русская группа" - всего двести сорок душ. - Он снова взглянул на Мири и улыбнулся, и улыбка у него была хорошая. - Мы, - он повысил голос, сердечно благодарим советское правительство за это разрешение. Дети поедут через Тегеран, в Хайфе их встретят и разместят в сельскохозяйственных поселениях. Есть вопросы?

- Есть один, - сказал Рувим. - У нас там где-то живут родственники. Можно будет их найти?

- У нас с вами в Палестине живет полмиллиона братьев и сестер, - сказал пан Блюмкер. - Остальные - арабы: тоже родня, но сильно двоюродная. - Он снова улыбнулся, и улыбка на этот раз вышла кислая. - Есть вопросы?

- Есть еще один, - сказал Рувим. - Насчет мацы.

- Насчет мацы не знаю, - сказал пан. - С этим сложно... Итак, девочка, ты хочешь поехать в Палестину? Да или нет?

- Да, - сказала Мири. - Там лето?

- Лето, лето, - сказал пан Блюмкер. - Там всегда лето.

Хана, узнав об отъезде Мири в Палестину, за тридевять земель, только вздохнула: при всем своем житейском опыте она и представить себе не могла, что такое может случиться. Она сердечно желала бедной сироте всего хорошего - доброго жениха и легкой жизни, но и для себя хотела безотлагательно кое-каких послаблений: избавиться по крайней мере от раскладушки посреди комнаты, на голове.

Тегеран, во всяком случае, квартал, где их поселили, мало чем отличался от Кзылграда, только люди там говорили на непонятном языке и не видно было Каца в его разноцветных штанах. Двухмесячное тегеранское ожидание не тяготило Мири, она воспринимала его как промежуток, коридор между двумя жизнями, совершенно непохожими одна на другую: впереди серебристо светилась Палестина, там под оливковым деревом сидел старик в белой накидке, расшитой птицами и львами, и играл на пастушьей дудке. Прикрывая музыкальные дырочки, пальцы старика, сухие и смуглые, бегали вдоль дудочного ствола.