Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 58

- А что жена? - с недоверием спросила барышня Люся.

- Да ничего, - сказал Хаим. - Сопли вытрет и говорит: "Он меня любит, мой Лелик, он для меня Моцарта играет". Вот такая музыка.

- Он был скрипач? - поинтересовался Мирослав.

- Он был кинооператор, - сказал Хаим. - Они жили в Иерусалиме, а потом уехали в Голландию.

- Может, он ее ревновал? - продолжал допытываться Мирослав. - Она была красивая?

- Ее можно было ревновать только к голландскому быку, - сказал Хаим. Больше ни к кому. Точка.

- Ты сам-то туда не подъезжал? - спросила Маша. В ее голосе перекатывались черные камешки подозрения.

- Не подъезжал, - сказал Хаим. - Я Моцарта не люблю, терпеть не могу.

За окном располагалась мусульманская душная ночь, море накатывало на близкий берег. Хорошо было сидеть в хрупкой коробке комнаты, посреди времени.

- Яичницу надо пожарить, - сказал Серега, подымаясь из-за стола. Добровольцы есть?

Барышни вызвались с готовностью, деловито навели справку:

- Помидоры есть? Сыр есть? - И пошли следом за Серегой на кухню.

- Лучше русских девок ничего на свете нет, - с большой убежденностью сказал третий художник, молча прислушивавшийся к разговору. - Никакие голландки им в подметки не годятся.

- Точно, - кивнул головой четвертый художник. - Они тебе и за пивом сбегают, и пол подотрут - даже просить не надо, сами. Я если по кому тут скучаю, так это по ним.

- Если к нам по-человечески, то и мы тоже по-человечески, - сказала Маша. - До Тель-Авива тут далеко? А, дядя?

- Это как получится, - хмуро сказал Мирослав. - По идее, близко.

- А евреи где? - спросила Маша. - Кругом одни арабы.

- Вот, мы, - сказал Серега. - Тут вообще-то Газа.

- Это которую по телевизору показывают? - упавшим голосом уточнила Маша. - Где война?

- Мы на амбразуры не ложимся, - сказал Хаим и добавил игриво: - И вы не ложитесь.

Поспела яичница, барышни настригли огурцы, помидоры и лук. Сидя над тарелкой, Мирослав Г. рассуждал о том, что дуновения судьбы легки и переменчивы и что здесь, в Газе, в шаге от непредвиденной, вполне возможно, гибели ему более всего на свете хочется лечь с этой Машкой, этой наглой телкой, обозвавшей его "дядя". Вот, свело же их здесь, в бандитской, по существу, малине, куда запросто заглядывают такие бедовые ребятки, как Фатхи или этот верблюжий бедуин с кинжалом за поясом. А если израильтяне сюда нагрянут и всех перестреляют или взорвут? Они по этой части, говорят, специалисты высокого класса. Но, если удастся уцелеть и выбраться отсюда, на всю оставшуюся жизнь запомнится это проклятое море, и стрельба в лагере среди бела дня, и страшная Касба, не к ночи будь помянута! Ну и, конечно, Машка, свалившаяся сюда, как ангел с неба.

Самое непростое - так это с ней переговорить с глазу на глаз. Не станешь же тут, при всех, объяснять ей такие вещи! А если подморгнуть - так она, может, не сообразит. А просто пялиться - так все на нее пялятся... Выхода не было, приходилось ждать.

Счастливый случай подвернулся, когда все уже было съедено и почти все выпито. Девушки, переглянувшись, разом поднялись из-за стола и без долгих прощаний потянулись к выходу. Шустро забежав вперед, Мирослав Г. проговорил одним залпом:

- Есть дело. Выйди на минутку! - И шагнул к двери, ведущей во двор.

Темнота воли теперь не казалась ему опасной, а тишина - враждебной: ждать было приятно. Он слышал, как скрипнула дверь, видел, как Маша сторожко, словно в темную воду, соступила с порога. Совсем некстати всплыла со дна памяти полустершаяся картинка: ему шестнадцать, он ждет с надрывающимся сердцем девчонку на берегу деревенского лесного озера - ночь и комары, комары...

- Ну что за дело? - устало спросила Маша.

- Дело, значит, такое, - сказал Мирослав. - Ты сама уже, наверно, догадалась... Пойдешь со мной? Вон там кусты, можно там.



- А змея не укусит? - то ли в шутку, то ли всерьез спросила Маша. Стольник, дядя.

- Стольник! Да ты что! - живо возразил Мирослав. - Я ж их не рисую, я ж не художник, как эти. - Он кивнул на дом.

- А они, что ли, художники? - без интереса спросила Маша. - Сразу видно, шпана, только языками трясут: "Ля-ля, тополя!"... Полтинник. Пятьдесят. Или я пошла.

- Твои, - поспешно сказал Мирослав. - Вот, держи, чтоб потом не забыть. - Даже Ронсак, пожалуй, не стал бы дальше торговаться. В конце концов ведь и для него Мирослав рискует жизнью в этой проклятой чучмецкой дыре.

- Адам и Ева, - сказал Мирослав, расстилая пиджак на жухлой траве, в кустах. - И Змей Горыныч арабской национальности. Рай.

- Про яблоко забыл, - стягивая шортики с длинных светлых ног, сказала Маша.

В лагере беженцев стреляли.

Наутро Хаим разбудил Мирослава Г., разметавшегося на полу в большой комнате, на солдатском резиновом матрасе.

- Фотки давай, - сказал Хаим, задумчиво глядя на изгвазданный, в стебельках сухой травы пиджак гостя. - Работать надо. "Не спи, не спи, художник" - знаешь?

- А эти где? - поднимаясь, спросил Мирослав. - Ну, девчата?

- Фатхи их в Израиль погнал, - сказал Хаим. - Не скучай, скоро новых привезут... Пошли, в мастерской кофе сварим!

В мастерской - просторном, с широкими окнами помещении, пристроенном к тыльной стене дома, - пахло олифой и красками. С десяток чистых холстов на подрамниках стояли, прислоненные к стене. На мольберте была укреплена картина: краснорожий то ли ямщик, то ли дворник в армяке весело и нетрезво наблюдал за Хаимом и Мирославом Г. из-под приставленной ко лбу ладони.

- Малявин, - сказал Хаим. - Срочный заказ. Во всяком случае, не хуже, чем Малявин.

Мирослав, обойдя расставленные ноги мольберта, с сомнением пощелкал ногтем по свежему дереву подрамника.

- Это еще в работе, - принял Хаим сомнения Мирослава. - На женской половине у нас мебельный цех, там арабы вкалывают. Они нам подрамнички доводят до кондиции - сушат, чернят, - а мы им картинки рисуем: танец живота, или они еще любят луну над пустыней. Называется - бартер.

Присев к столу, Хаим рассыпал перед собой нью-йоркские фотографии и, аккуратно передвигая линейку, стал расчерчивать их на квадраты.

- Ты так тут все время и сидишь? - наблюдая за работой Хаима, спросил Мирослав. - Это ж околеть можно!

- У нас вахтовая система, - не отрываясь от дела, сказал Хаим. - Все продумано. Месяц здесь, неделю дома... Завари кофейку, будь другом!

Электрический чайник стоял на высокой деревянной тумбе в форме дорической колонны, по-российски покрытой газеткой. Как будто этот Хаим каждое утро пил кофе со сливками в своем Бобруйске! Чай он там жлекал с картошкой. И вот ведь занесло его в Газу, в это жуткое местечко, и он тут прекрасно себя чувствует. Мирославу Г. было обидно, что сам он неприкаян, как бездомный барбос, что в Париже его никто не ждет, кроме Ронсака. Евреям всегда лучше, чем русскому человеку. Да всем лучше! Зря, что ли, Машка, золотая Машка, едет в Тель-Авив, вместо того чтобы открыть салон красоты с массажем на Красной площади. Вот и говори потом: народ, народ! С одного края народа Машка, а с другой - он, князь Мирослав, с которым эта Машка не целуется даже за пятьдесят баксов. Во, приехали! А евреи сели в самолет и улетели в свой Израиль; на Россию им наплевать.

- Хаим, ты почему из России уехал? - спросил Мирослав.

- Ну почему... - не удивился вопросу Хаим. - Там все двоюродное, а здесь все-таки родное. Вот поэтому.

- Не жалеешь? - спросил Мирослав.

- Иногда, - сказал Хаим. - Редко. А в Газе вообще ни разу.

- Интересно... - сказал Мирослав Г.

- Может, вообще надо жить, как мы тут, - предположил Хаим. - Не знаю... Мне один сказал, журналист, там еще это было: вы все заварили, вы революцию устроили! Что ж вы, мол, теперь не каетесь?

- А ты внимания не обращай, - от души дал совет Мирослав. - Не бери в голову! Ты, что ли, ее устраивал, революцию? Мой один дед троюродный, или кто там, Кац его звали - так вот он устраивал, а я тоже каяться не собираюсь. Я-то тут при чем?