Страница 21 из 58
- Почему же по Вавилону, позволительно спросить? - насторожился Левин.
- Люблю Вавилон, - жестко сказал Кац. - Шумеры, золотистое пятнышко культуры в диком мире. Разноязыкий гул, строительные леса вокруг Башни... Гениально придумано с этим разноязычьем, я бы и сам лучше не придумал. Да! Мне хотелось бы, чтобы отдаленные предки мои были вавилонянами.
- А мне... - начал было Левин, но пресекся.
- Собственно, мы ведь и есть вавилоняне, - продолжал Кац. - Наш с вами предок, праотец Авраам, появился на свет в Вавилонии и уже оттуда перекочевал к Иордану, в Палестину. Помните?
Вот это уже было совсем некстати: при слове "Палестина" Владимир Ильич скосил глаза и поглядел, не прислушиваются ли сопалатники Каца к их разговору.
- Есть мнение, - веско и убедительно, как на партсобрании, сказал главврач, - что именно Вавилон явился гнездом нынешней цивилизации. Видите, мы с вами придерживаемся одной и той же точки зрения.
- Ничего подобного, - полуотвернувшись, процедил Кац. - Мы с вами живем в эпоху рассчетно-учетной цивилизации, и это отвратительно. Но цивилизация в конце концов лишь оболочка, хрупкая ореховая скорлупка, а мир по-прежнему самодостаточен и прекрасен. Вы не согласны?
- Ну в общих чертах... - пробормотал Левин. Ему не хотелось вступать в марксистскую дискуссию с безумцем, только что сравнившим его с верблюдом. Правда, он еще и не такое слыхал от своих подопечных. - Чем же он так прекрасен?
- Всем! - улыбнувшись беззубым ртом, убежденно сказал Кац. - Горами, реками. Небом. Да и людьми тоже.
Левин вспомнил своих санитаров с медными плечами и чугунными кулаками и тоже улыбнулся - понимающе, знающе. В щели между тонкими губами по-молодому сверкнули отменные сахарные зубы.
- За челюсть дорого платили? - с интересом вглядываясь, спросил Кац. Я вот все собираюсь вставить, да никак не наберу необходимой суммы.
- А вы очки не носите? - сердито спросил Левин. - Вам бы уже пора, голубчик...
- Пора или не пора, а не ношу, - возразил Кац. - Да мне и нельзя: стекла искажают взгляд художника. Любые стекла, безразлично какие - розовые, дымчатые или увеличительные.
Неудобно сидя на краю койки, Левин молча глядел на Каца. Дымчатые, значит, тоже ему не подходят. И зубы почем... Вот ведь фруктец, вот орех! Новый больной решительно не нравился главврачу, и это настораживало и тревожило душу: Владимир Ильич не помнил, когда его отношение к пациенту определялось понятиями "нравится" или "не нравится". Всякий пациент вот уже десятки лет был для него объектом исследования - правда, объектом одушевленным, но не вызывающим никаких иных чувств, кроме как желания сориентироваться в темных закоулках его сознания. А этот Кац - вызывал! Вопреки здравому смыслу тянуло внимательно вслушиваться в его бредовые рассуждения, аргументированно и адекватно возражать, даже спорить, а надо было привычно играть с больным в поддавки: "Гречишные оладьи? Да! Земля квадратная? Да! Вы, голубчик, Орлеанская дева, Наполеон Бонапарт, Микеланджело? Да, да, да!" Само это желание спорить с Кацем было чистой воды безумием.
- А кто, по-вашему, самый замечательный художник? - спросил, наконец, Левин. - Кто для вас, так сказать, образец? Ван Гог? Модильяни? Или, может, кто-нибудь из наших лауреатов?
- Леонардо да Винчи, - не задумываясь, ответил Кац. - Он был больше, чем гений. Он был Посланец, Вестник...
- Ну да... - сказал Левин. - А вы? Вы тоже Вестник?
- Я гений, - сказал Кац. - Не удивляйтесь, пожалуйста.
- А я и не удивляюсь, - потирая крупные сухие ладони одна о другую, сказал Левин.
- Вот и прекрасно! - продолжал Кац. - Ведь если мы называем себя гениями, мы можем оставаться теми же самыми людьми, если нам это нравится.
- Но как же так! - почти воскликнул Левин. - Гений потому-то и гений, что отличается от остальных людей!
- Не надо пугаться этого термина, - мягко возразил Кац. - Он приложим к нам вполне. Он ни к чему никого не обязывает. Не требуется никаких крыльев, которые качались бы в виде нелепых прибавлений за спиной гения. Поверьте мне! Гении - милые люди, я это знаю по себе.
Черт, подумал Левин, черт, дьявол, сатана! Надо взять его в кабинет, там удобней разговаривать. Нет, на кой черт вообще с ним разговаривать, о чем? Надо вкатать ему двойной аминазин, чтоб он заткнулся наконец.
- Не волнуйтесь так, доктор, - с тревогой глядя на главврача, попросил Кац. - Ведь кто-кто, а вы-то должны понимать, что гениальность - это биологическая трагедия художника.
Он прав, подумал Левин, как он прав! И какая точная формулировка! Какая дивная тема для исследования, для статьи! Может, действительно, гений. Надо завтра же еще раз поехать к нему в медресе, проверить, не затерялось ли что-нибудь среди газет. И, конечно, все пересчитать и переписать, составить каталог. Вполне возможно, это богатство, золотая жила - чем черт не шутит.
- А какова судьба ваших картин, голубчик вы мой? - спросил Левин. - Где они?
- Дома, - сказал Кац. - Их время придет.
- Можно у вас купить одну-другую? - разведал Левин.
- Я не продаю мои работы, - сухо сказал Кац. - Они принадлежат времени.
Ну что ж, подумал главврач, глядя задумчиво. Времени так времени. Главное, чтоб он сидел здесь, у меня в больнице, за решеткой. Если он вернется к себе в берлогу и обнаружит, что там ничего не осталось, кроме газет и тараканов, он такое устроит представление! Например, повесится. Напишет письмо в Кремль и повесится: "Прежде, чем свести счеты с жизнью, я ставлю вас в известность, что член партии, Заслуженный деятель науки Владимир Ильич Левин украл у меня, гениального Каца, все мои работы". Неприятно.
- Может, вы дарите? - вкрадчиво разведал главврач. - Работы, я имею в виду? Товарищам, друзьям?
- Иногда, - согласился Кац. - Не часто. Да и нет у меня товарищей.
- А почему? - наигранно удивился Левин. - Люди, наверняка, тянутся к вам, к вашему таланту.
- Подходят на улице, глядят, как я рисую, - сказал Кац. - А товарищей нет. Товарищи украшают жизнь тех, для кого она недостаточно хороша сама по себе. А мне не нужно ничего украшать, я вполне доволен. У меня есть мир, хлеб и молоко.
- Кому ж вы в таком случае дарите ваши картины? - спросил Левин.
- Детям, - сказал Кац. - Подходит ребенок, смотрит. Нравится. И я дарю.
- Как жаль, что я не ребенок! - всплеснул ладонями Левин.
- Жаль, - глядя исподлобья, сухо сказал Кац.
Он помнил почти все случаи, когда дарил - саратовской беспризорнице Леле с папироской на губе, прозрачному, с глазами малька Петьке, девочке-беженке из Польши. Он вообще хорошо помнил свою жизнь, относя воспоминания о прошлом к материалу чрезвычайно важному, составляющему жизненную почву - удобренную или сухую, бесплодную. Первой из этих картин, соединенных в живую ленту, была такая: трубка калейдоскопа перед сосредоточенным лицом ребенка, и изумительные цвета - цвета совершенного счастья - послушно сменяют друг друга с каждым движением руки. И строгие геометрические узоры - звезды, квадраты и ромбы - только мешают абсолютному торжеству цвета... С течением времени, разделенного на отрезки лет, глаза привыкают к жизни, и душа перестает ошеломленно удивляться краскам мира только детям это дано, только до поры.
Отступление о Победе над Солнцем, 1913
Нахохлившись на своей койке, Кац неподвижно глядел вниз, на разошедшиеся кое-где доски пола, выкрашенные коричневой масляной краской. Там, внизу, глубоко, перестукивались глухо морозные ветви петербургского Луна-парка и переливался под колким ветром зимний вечер цвета черно-бурой лисицы; падал и летел снег из бездны над головой. Снежинки клубились в шарах бледного света, окружавших, подобно золотистым кронам, черные стволы фонарей, и покорно ложились на афиши, вывешенные по обе стороны театрального подъезда: "3 и 5 декабря 1913 года. Впервые в мире футуристическая опера А. Крученых "Победа над Солнцем". Ниже, буквами помельче, значилось: "В. Хлебников, М. Матюшин, К. Малевич". Посреди текста топорщился черными углами рисунок Давида Бурлюка.