Страница 20 из 58
С течением времени человек обрастает имуществом, как древесная ветвь листьями. Имущество, обнаруженное милицейскими властями в худжре Каца, состояло из связанных шпагатом пачек старых газет, из которых хозяин по мере надобности складывал то лежанку, то кресло, то стол. У оконца, подобно трехногому, из иной цивилизации циркулю, стоял мольберт, на стене был нарисован малахитовый камин с пылающими в нем поленьями. Множество картин десятки или сотни - наполняли комнату; они теснились, вплотную друг к другу, вдоль стен, оставляя для передвижения по комнате лишь незначительное пространство.
На требовательный стук в дверь хозяин не отозвался. Тогда милицейский старшина приналег плечом; крючок отскочил. Старшине и теснившимся за его синей спиной любознательным соседям открылась мирная картина: старый Кац сидел на связке газет посреди комнаты, на его голове горел и свешивался, как петушиный гребень, алый берет.
- Ну что ж, позвольте представиться, - сказал Матвей Кац. - Художник, философ, писатель, автор многочисленных фолиантов, дневников, жизнеописаний, неотправленных писем, посвящений, афоризмов и лирики. Я человек культуры. Русскую культуру губит авторитет Антона Чехова. - И, поглядывая на старшину скептически, добавил: - А у вас, молодой человек, с художественным вкусом пробел: ваш китель недостаточно синь, краска выгорела и поблекла, и вообще белое с желтым тут было бы более к месту. Вот интересно! В детстве краски воспринимаются куда главней и важней, чем потом. Наверно, с годами глаз привыкает к неповторимости многоцветья и утрачивает свежесть восприятия. А? Как вы думаете?
- Чего? - вежливо спросил старшина. - Какие краски?
- Все краски, - разъяснил Кац. - Все. От А и до Я.
- Ну ладно, - сказал тогда старшина. - Поехали, папаша.
- Мне нельзя, - сказал Кац. - По закону не полагается.
- Как так? - насторожился старшина.
- Я невыездной, - сказал Кац. - Мне даже в Монголию нельзя.
По-ловчему разведя руки, старшина подошел к сидящему, сгреб легкое, усохшее до костей тело и потащил к двери. Кац рвался из захвата и пыхтел. Соседи глядели молча, сочувственно: в Союзе синий мундир не вызывает доверия.
Посреди двора медресе, у круглого высохшего фонтана, стоял милицейский мотоцикл с люлькой. Старшина без труда оторвал Каца от земли, сунул его в жерло люльки и крепко затянул ремнем. Так обычно везли пьяных в вытрезвитель.
Поглазев вслед с треском отъехавшему экипажу, соседи по медресе, вызвавшие милицию, разошлись по своим комнатенкам, служившим когда-то, еще до отмены религии, строгим пристанищем для мусульманских студентов. Взятого старика жалели - он все ж был тихий, не буянил, не орал песен по пьяной лавке. Но и, конечно, позвонившего в участок дядю Толю из третьей худжры тоже можно понять: у него семья большая, мать парализованная на одну ногу, тут еще и внучка родилась, жить тесно, теперь они освободившуюся жилплощадь займут. А старик все равно сумасшедший, ему без разницы, где жить: в худжре или в психушке. Психов тем более государство кормит три раза в день, и уход, а тут он одно молоко хлебал. В тюрьму его не засадят, это ж ясно! Так что он еще спасибо должен сказать, что его вывезли. А дядя Толя через день-другой выкинет все его барахло на помойку и въедет. По свершившемуся факту. И все.
Но барахло так и не попало на помойку, и совсем не по нерасторопности дяди Толи из третьей худжры. Профессор Левин, главврач, принял Каца в свои владения с распростертыми объятиями: художника весь город знал, он даже был по-своему знаменит, а главврач к знаменитостям был неравнодушен. Один звонок профессора в милицейское управление решил судьбу и картин Каца, и отчасти дяди Толи. Из больницы старшина на мотоцикле прямиком отправился обратно в Желтое медресе и навесил на кривую дверь кацевской худжры запретительную бумажку с оттиском гербовой печати: серп, молот, пшеничные колосья. С такой печатью шутки плохи, вплоть до посадки; это всякий знает. И надежда дяди Толи на скорый въезд в опустевшее помещение пошла прахом.
Владимир же Ильич Левин, напротив, пребывал в приподнятом настроении: случайное упоминание старшины о разрисованном разными красками бумажном хламе, которым худжра была тесно набита, очень ему понравилось. Уже назавтра, подписав собственноручно изготовленный на бланке больницы документ об "изъятии для нужд Музея психиатрии картин, рисунков и рукописей больного Каца М.", профессор сел в служебную автомашину и, захватив по дороге все того же старшину, отправился в опечатанное помещение.
Владимир Ильич не был знатоком искусства - скорее расчетливым коллекционером, знающим цену каждой вещи в денежном выражении. Шишкин нравился ему несравнимо больше, чем Кац, но ведь и Малевич представлялся профессору, как принято говорить среди психиатров, "человеком нашего круга", а его работы, по слухам, оценивались чрезвычайно высоко, и цены ползли вверх. И даже если Кац и пожиже Малевича с его "Черным квадратом" - а в этом Левин готов был с открытым сердцем усомниться, - то положение отчасти исправлялось обилием картин в берлоге пациента.
Переступая через газетные тюки, Левин, не оборачиваясь, давал указания старшине:
- Вот эту поверни! Теперь вот эту!
Возя сапогами, старшина подбирался, вытягивал картину и поворачивал ее лицом к свету. Левин вглядывался, одобрительно кивал головой.
- И вот эту! Не дергай, аккуратно вынимай!
- В прожарку надо их отправить, товарищ профессор, - обиженно сказал старшина, вытрясая что-то из рукава. - А то насекомые встречаются... Старичок-то вон какую грязь тут развел!
Действительно, надо бы продезинфицировать, подумал Левин, разглядывая очередной холст: зеленоватые каменные холмы, похожие на вавилонские зиккураты, между ними бродят кошки с рубиновыми, бирюзовыми и сапфировыми глазами, и, разбрызгивая золото, плещется солнце в вялом море, лежащем между берегом и миром. Как по-разному он пишет, думал и прикидывал Левин: эти страшные кошки, а рядом серебристый лесной пейзаж и автопортрет с музыкальной шкатулкой - вслушивающаяся голова над приоткрытым обшарпанным ларчиком, и синяя пронзительная точка среди сплошных строк, составленных из цветов, созвездий и могильных камней. Надо будет дать Кацу краски и бумагу, пусть пока что рисует. Выпускать его нельзя, это совершенно ясно, а вот перевести в отдельную палату надо сегодня же. Родственников у него нет, это очень кстати. Держать работы после пропарки можно в Ленинской комнате, пусть студенты-практиканты смотрят, развивают патриотизм: у нас свои Ван-Гоги есть.
Вот такие мысли, как красивые метеоры в темном небосводе, вспыхивали в ничем не замутненном сознании Владимира Ильича Левина, главврача психиатрической больницы им. Карла Маркса и Фридриха Энгельса.
По возвращении в больницу Левин послал в медресе бригаду санитаров, вывозить, а сам отправился навестить своего нового подопечного.
9. Веселый Бог
Кац, сгорбившись, сидел на койке, небрежно застланной колючим солдатским одеялом времен войны. Девять его сопалатников занимались своими делами: пели, разговаривали с самими собою и друг с другом, один свистел безостановочно.
- Сидите, сидите, голубчик, - протягивая руки ладонями вперед и тем самым как бы удерживая Каца от поспешного вскакивания перед начальством, сказал Левин. - Отдыхайте!
Кац и не думал подниматься и вскакивать. Глядя исподлобья, он по
двинулся на своей койке, освобождая место врачу.
- Спасибо за угощенье, - сказал Кац. - Вы любите гречишные оладьи?
- Люблю, люблю, - послушно согласился Левин.
- С медом? - с оттенком недоверия спросил Кац.
- С медом, с медом! - обрадованно закивал головой Левин. - Мама мне в детстве пекла, как сейчас помню.
- У вас семитские черты лица, - заметил Кац. - Ладкес вам мама пекла в местечке, а не гречишные оладьи.
Скрывая мимолетную досаду, главврач поднялся с койки больного и прогулочным шагом прошелся по палате.
- Вы ходите красиво, - откинувшись к стене, выкрашенной жиденькой вдовьей краской с подтеками, сказал Кац. - Как верблюд по Вавилону.