Страница 3 из 19
– Поняла, милая мамочка, – ответила Оля и поспешила в ванную комнату. Там она закрылась, пустила воду и запела:
– Ну и что, ну и пусть, а я все равно буду петь. Потому что я люблю весну. Потому что я люблю сирень. Потому что я самая, самая, самая счастливая…
– Потише, все еще спят, – постучав в дверь, укоризненно проговорила мама.
Оля подмигнула своему отражению в зеркале и весело сказала:
– Подумаешь, все спят. Я же не сплю. Я уже поднялась. И мне нет никакого дела ни до кого. Верно, Оленька? – отражение улыбнулось ей в ответ, словно подтвердив, что ему тоже никакого дела нет ни до кого.
На Беговой Оля встречалась со своей верной подругой Иришкой. Девушки приветствовали друг друга радостными криками, а потом, взявшись за руки, шагали к ипподрому. Они громко смеялись, пели на ходу придуманные песни: «Люди, люди, уже утро. Люди, люди, хватит спать. Люди, люди, просыпайтесь. Люди, вам пора вставать!» Стучали палками по водосточным трубам, выкрикивая: «С добрым утром, дорогие москвичи!» Такой ритуал повторялся каждую неделю по выходным.
Неизменно из одного и того же окна высовывалось сморщенное, старческое лицо, и в свежем воздухе повисала тяжелая, грубая брань. Но повисала она ненадолго. Девчонки быстро пробегали мимо грязного окна, желая долгих лет жизни сморщенному существу, не зная, женщина это или мужчина. По голосу было весьма сложно понять. А разглядывать старческую голову не было у них никакого желания. Сморщенное, старческое лицо, высовывающееся из грязного окна, являлось частью повседневной картины, к которой девчонки успели привыкнуть. Как люди, которые, проходя по одной и той же улице, привыкают видеть дома, деревья, фонари, но вряд ли остановятся, чтобы рассмотреть каждое дерево, каждый фонарь, каждую лужу.
Вот и для девчонок все было до банальности привычно: улица, старческий крик, веселый смех, трамвайные звонки, запах ипподрома и дядя Коля, встречающий их у ворот. Казалось, так будет всегда…
– О, твой Ален Делон нас уже поджидает, – подтолкнув Олю вперед, хихикнула Иришка.
– Он вовсе не Делон, а всего лишь Николай Всеволодович, – проговорила Оля и покраснела. Она всегда краснела, когда встречалась с дядей Колей, высоким, худощавым, черноволосым мужчиной с большими карими глазами, украшенными пушистыми длинными ресницами. А краснела Оля, потому что никак не могла забыть смешной случай из своего детства.
Дядя Коля – Николай Всеволодович – приходился двоюродным братом ее маме Инне Петровне. Каждое лето он вместе с женой тетей Люсей гостил у сестры Инны в деревне, где в старом бабушкином доме собирались многочисленные родственники, друзья и просто знакомые.
Однажды дядя Коля привез Оле большущую куклу и поцеловал в щеку.
– Спасибо! – счастливо прошептала она, а потом, взяла дядю Колю за руку и громко сказала:
– Когда я вырасту, вы станете моим мужем!
Взрослые дружно расхохотались. Оля обвела смеющихся долгим, презрительным взглядом и спокойно, выговаривая каждое слово, произнесла:
– Смешного здесь ничего нет, товарищи. Пройдет лет десять, и я стану необыкновенной красавицей. Тогда всем будет ясно, что толстая, неряшливая тетя Люся совсем не пара такому красавчику, как наш дядя Коля.
– Чтооооо? – как моторный гудок завопила тетя Люся. – Ах ты, маленькая негодяйка! Да я тебя сейчас так отшлепаю крапивой, а потом скручу в бараний рог, что ты никогда не сможешь вырасти и стать красавицей. Ты навсегда останешься глупой, негодной соплячкой, которую никто замуж не возьмет…
Тетя Люся еще что-то кричала. Но Оля не стала дожидаться, пока ее отшлепают крапивой. Она показала грозной тете язык и быстро убежала в лес. Лес действовал на Олю успокаивающе. Успокоить же тетю Люсю не мог никто. Она приказала мужу немедленно собирать вещи, которые к счастью не успели распаковать.
– Ноги моей здесь не будет больше, – голосила тетя Люся. – Ноги не будет.
Больше Оля никогда не видела толстую тетю Люсю. Она теперь отдыхала на югах, не подозревая, что, несмотря на ее строгий запрет, Николай все же продолжает бывать у сестры Инны Петровны в старом доме, который после смерти бабушки поделили между собой Инна Петровна и Тамара Петровна. Причем Тамарина половина дома пустовала, в то время как на половине Инны всегда было многолюдно и весело.
Сколько раз просила Инна у Тамары отдать ей вторую половину.
– У тебя же свой дом большой есть, за которым догляд нужен. Тебе же родительский дом в тягость. А он ветшает без человеческого присутствия, – вздыхала Инна, беседуя с Тамарой.
– Ничего с ним не будет, – отмахивалась Тамара. – Пусть стоит закрытый. Моя половина, что хочу, то и делаю. Сын вот вырастет, ему отдам. Будет с молодой женой да детишками жить в этой половине.
– Да, зачем ему здесь в деревне жить? – хваталась за голову Инна. – Воды нет. Отопления нет. Туалет на улице. Да разве кто из молодых захочет от нормальных условий отказываться и в умирающий дом перебираться?
– Вот прикажу, и переберутся, как миленькие! – топала ногами Тамара. – Нечего на мою половину зариться. Никому не отдам и баста!
Разговоры прекратились. Тамарина половина стояла закрытая. Ночью ветер гудел в трубе. Скрипели половицы, рассыхающегося пола. Дом стонал, жаловался на то, что остался без догляда, что умирает от тоски и одиночества. Но помочь ему никто не мог, кроме Тамары. А она не хотела помогать.
Изредка приезжал Тамарин муж Петр. Он распахивал настежь окна и двери, приглашая ветер и солнце заглянуть внутрь. И тогда из открытых окон вырывался запах прелой древесины, старого тряпья и тлена. Ко всем этим запахам примешивался какой-то незнакомый запах. Он пугал Олю сильнее, чем ночные скрипы половиц, уханье сов и гудение ветра в трубе. Она затыкала нос и убегала прочь, подальше от неприятного запаха.
Став взрослой, Оля поняла, что этот отвратительный запах, который так пугал ее, был запахом смерти. Одного Оля не могла объяснить, почему он не выветривался с Тамариной половины. Может, объяснение скрывалось в Тамариной жадности и злости. Ведь она забрала себе большую часть дома с огромной гостиной, где стоял стол на двадцать персон, который бабушка любовно называла «сороконожкой», поясняя, что если над столом двадцать голов, то под столом сорок ног. Оля неизменно ныряла под стол и считала.
– Бабуль, а столовые ножки тоже считаются? – интересовалась она снизу из заветного подстолья.
– Нет, только человеческие ножки считай, – приказывала бабуля.
Оля считала человеческие, потому что у стола вообще не было ног, а столешницу овальной формы, сделанную из редкой породы красного дерева, поддерживали четыре массивных льва с рыбьими хвостами вместо туловищ.
Бабушка рассказывала, что этот стол привезли из-за океана. Что принадлежал он какому-то богатому князю или графу, инициалы которого имеются в самом центре стола.
Улучив минутку, Оля просовывала руку под скатерть и водила пальцами по большим, незнакомым буквам – инициалам, которые ей представлялись шрамами на теле бедного стола.
– Взрослым, наверное, стыдно за твои шрамы, бедный стол-сороконожка, поэтому они прикрывают тебя скатертью, – тихо шептала Оля, водя пальцами по невидимым буквам.
Когда умерла бабушка, гроб поставили на стол, сняв с него цветастую скатерть, тогда Оля впервые увидела буквы, которые красовались в самом центре – SGM. Она аккуратно провела пальцами по каждой букве, отметив для себя, что «S» похожа на змею, «G» – на улитку, а «M» – на две горные вершины, где вечное молчание.
– Или нет, – думала Оля, – эти буквы означают одинокого человека, бредущего извилистой дорогой в страну молчания.
Что же на самом деле означали эти буквы-инициалы, для нее так и осталось тайной.
Бабушкин гроб стоял на овальном столе. Маленький на большом.
В изголовье горели церковные свечи. А по бокам сидели сгорбленные старушки, одетые во все черное, пели заунывные песни, причитали и плакали.