Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 18

Дефиниция же “моральная экономика”, скорее, перенаправит неискушенного читателя к категориям нравственности, духовности, в крайнем случае к специфическому устареванию объекта (“моральный износ”), но не к рациональному расходованию семейных трудовых ресурсов в стремлении обеспечить безопасное существование и устойчивые социальные связи (социальный капитал). Что, кстати, соответствует появившейся позднее (в 1954 г.) иерархии потребностей Абрахама Маслоу, где на базовом уровне находятся физиологические потребности, затем потребности в безопасности, потом социальные потребности, после – потребности престижа и, наконец, духовные потребности2. Все эти ступени в той или иной степени в моральной экономике присутствуют.

Базовым объектом исследования у Чаянова выступает не индивидуум, общество или власть, а семейно-трудовое крестьянское хозяйство. Но не в общепринятом физиократическом смысле (Дейдра Макклоски говорила, что “со времен “Оснований экономического анализа” Самуэльсона экономика рассматривала в качестве своей модели физику XIX в.”3), а как социальная единица жизнедеятельности. Чаянов, очевидно, по наитию, нащупал максиму, на протяжении всего XX в. подвергавшуюся невиданной обструкции со стороны так называемых экономистов-“рыночников”, высший экономический принцип, позднее сформулированный Карлом Поланьи: “Экономическая деятельность человека, как правило, полностью подчинена общей системе его социальных связей. Человек действует не для того, чтобы обеспечить свои личные интересы в сфере владения материальными благами, он стремится гарантировать свой социальный статус, свои социальные права, свои социальные преимущества. Материальные же предметы он ценит лишь постольку, поскольку они служат этой цели”4.

Чаянов призывал без насущной на то необходимости не увлекаться в своих размышлениях и умозаключениях о крестьянском хозяйстве математической логикой, физикой или статистикой: “Одним из наиболее обычных и досадных затруднений в деле понимания крестьянского хозяйства является свойственный нам статистический способ его восприятия и мышления. 1,78 лошади, сопоставляемые с 8,34 душ обоего пола, 26,15 % безлошадных, падение ряда средних величин скотовладения (в переводе на крупные) в зависимости от повышения процента грамотности и другие им подобные понятия – вот те образы и представления, в которых русская экономическая наука привыкла мыслить объект нашего исследования. А тем не менее мы совершенно уверенно можем полагать, что мыслить так производящий аппарат крестьянского хозяйства – все равно что описывать строение современной паровой машины говоря, что она состоит из 39 % Fe, 31 % Cu, 16 % H2O и 14 % органических веществ различного состава”5.

Через несколько лет, во время Второй мировой войны, Хайек, скорее всего незнакомый с взглядами Чаянова, произнесет практически то же самое, правда, не столько об экономических отношениях, сколько о вещах: “Ныне все без исключения общественные науки изучают то, как ведут себя люди по отношению к окружающей их среде – другим людям и вещам… Возьмите такие понятия, как инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства или любой конкретный пример из этого ряда… Нетрудно убедиться, что все эти понятия (что верно и для более конкретных случаев) отсылают нас не к каким-то объективным свойствам, которыми обладают вещи или которые наблюдатель может в них обнаружить, но к мнениям по поводу этих вещей, которых придерживаются какие-то другие люди. Такие объекты вообще невозможно определить в физических терминах, потому что здесь нет никакого единого физического свойства, которое должно было бы быть у каждого представителя того или иного класса. Эти понятия есть не просто абстракции вроде тех, что мы используем в любой естественной науке; они абстрагированы от всех физических свойств вещей как таковых”6.

Возможно, подход, предложенный Чаяновым, кому-то покажется неоптимальным, тем более что согласно экономико-теоретическому мейнстриму, “рынком игнорируется все, что не имеет стоимостного выражения”7, однако такой путь позволяет открыть новую страницу в изучении мотивационной составляющей русского экономического этоса, весьма и весьма далекой от локальной экономической цели получения прибыли, извлечения коммерческого дохода, чем, собственно, и объясняется появление Чаянова и его воззрений в данной книге. К тому же с точки зрения психологии к объективным индикаторам благополучия относится достаточно широкий спектр социально-экономических показателей, и в первую очередь: а) материальный достаток, б) социальное положение и в) профессиональная занятость8, где доход, конечно же, значим, но, что называется, “один из”.





Вернемся к моральной экономике, нацеленной не столько на получение прибыли, сколько на доставление средств существования членам семейно-трудового крестьянского хозяйства. При этом будем иметь в виду, что в эпоху Екатерины II крестьянство составляло до 95 % российского населения, а согласно переписям 1897 и 1926 г. доля сельского населения России оценивалась, соответственно, в 85 и 82 % от общей численности населения. Менталитет за столь короткий отрезок времени, прошедший с начала урбанизации, существенно не меняется. Собственно, многие ментальные черты, свойственные не только прошлому и позапрошлому векам, но даже русскому Средневековью, по-прежнему аукаются в общественно-экономическом поведении наших современников. Еще одно ограничение: мы говорим о русском менталитете, а не о “локомотивах” устойчивого экономического роста, поскольку очевидно, что в современных условиях ни сельское хозяйство, ни аграрии с их небольшими доходами в отрыве от прочей экономики (в первую очередь от сферы услуг) служить ключевыми “двигателями” развития экономики не могут.

Согласно выводам Чаянова и его коллег по организационно-производственной школе, для крестьян “в трудовом земледельческом хозяйстве нормы напряжения труда значительно ниже его полного использования… А.Н. Челинцев в Тамбовской губернии наблюдал колебания в использовании рабочего времени (за вычетом праздников) у мужчин от 37 до 96 %, у женщин – от 15 до 55, у полуработников – от 8 до 40 %”. Чтобы было понятнее, что такое напряжение труда, Чаянов приводит эмпирические данные годовых затрат труда на одного работника по 25 обследованным хозяйствам Волоколамского уезда, по которым среднее количество затраченных в году рабочих дней на сельскохозяйственные работы составляет 118,1 (от 48,5 до 190,9 дня), на промыслы – 13,7 (от 0 до 58,8), всего – 131,8 (от 78,8 до 216,0) рабочих дня в году (за вычетом воскресных и праздничных дней, не совпадающих с воскресными). Разумеется, от региона к региону показатели разнятся (например, аналогичное исследование, предпринятое к трехсотлетию дома Романовых в Красноуфимском уезде Пермской губернии, дало цифру в 48 % от максимального годового лимита трудовых ресурсов)9, больше того, в периоды весенне-летних полевых работ или зимней молотьбы рабочих рук не хватало. Однако хочу предостеречь читателя от чрезмерного погружения в крестьянско-трудовую сторону вопроса, поскольку речь идет, напомню, не о перспективных видах экономической деятельности, а о менталитете русского человека.

Таким образом, “располагая резервами для увеличения собственного производства и для получения доходов на стороне, крестьянское хозяйство только в экстремальных обстоятельствах могло подвергаться суровой депривации”10, или лишению (существенному ограничению) возможности удовлетворения необходимых жизненных потребностей, поскольку имело значительный объем неиспользуемого трудового ресурса. Кроме того, стремление минимизировать негативные последствия наступления риска “экстремальных обстоятельств” (неурожаев, падежа скота, эпидемий, воровства, грабежей и пр.) находит свое выражение в желании русского крестьянина оказаться под крылом более сильного: господина, монастыря, государства. Другим инструментом минимизации этого риска является формирование заначек и общаков на все тот же “черный день”.