Страница 39 из 57
Вспомнил глаза злые, посеревшие, лицо чужое, сведенное судорогой, и будто в погреб сырой и темный заглянул в солнечный день.
Звонок оторвал его от дум. Тряхнул головой, как пес, который хочет избавиться от боли в прокушенном ухе, и пошел открывать.
На крыльце стоял Степа Печерский. Он робко вошел в прихожую и долго топтался, прежде чем переступил порог кухни.
— Молодец хороший!..
Джега молча прошел перед ним в столовую и зашагал из угла в угол. Степа присел на краешке стула, протер очки, надел их и стал следить за неровными шагами Джеги.
— Послушай, ты, кажется, того… не в своей тарелке… а я, понимаешь ли…
Он остановился и смущенно смотрел на Джегу через очки, наклонив голову немного вперед и вбок.
Джега задержал разбег, оборвал черную ленту дум и, став против Степы, посмотрел ему в лицо, а посмотрев, увидел в этом худом лице что-то необычное. В уголках глаз, в непокорно вздыбившемся хохолке мягких волос на макушке, в полуоткрытых губах, даже в поблескивающих очках — капельками разлилась какая-то животворящая жидкость, и капельки эти тусклое степино лицо украсил как октябрьские флаги серый фасад учреждения со скучнейшим длинным названием.
— Чего это тебя разобрало сегодня? Именинник ты что ли?
Степа засмеялся тонко и заливисто.
— Не я — сын именинник.
— Вот оно что!
Поднялся Степа, схватил плечо джегино.
— Только-что из больницы я, от Жени. Видел этого самого октябренка-то. Смешной больно. Удивительное чувство. Будто тебе за шиворот воды, балуясь, налили, щекотно, смешно и весело, главное — весело. А если бы ты видал лицо Жени — странная перемена, понимаешь ты, удивительная перемена. Ты знаешь, ее род не пышный: мать, как говорится, от сохи, отец от станка; словом потомственная и горемычная пролетарка, а тут лицо бледное, тонкое, ну, прямо аристократка, Юсупова там какая-нибудь или чорт его знает что. Я едва узнал ее. Только глаза женины, глаза те же — ее.
Замолк, смотря в сторону — видя, наверное, женькины глаза. Помолчал, потом тихо, поглаживая щеку, заговорил:
— Да, теперь, брат, с семьей. Это… это, понимаешь ли, обязанности большие накладывает. Жизнь на новый стык попадает. Получается двойная хватка. С одной стороны, работа, с другой — семья. Семья ведь у нас пока строится на старых принципах, тут пока никаких социалистических форм нет. Она по принципу остается тяжелым бременем семьянина, требующим от него при честном отношении большого внимания и забот — это главное. А ведь, что ни говори, забота такого порядка как-то принижает рабочую энергию, убивает иной раз ее. А? Двум богам, что ни говори, молиться трудно.
Вот я и думаю теперь. Обзавелся я семьей. Ладно. А работа от этого не пострадает? Мы много с Женей на этот счет толковали. У нее свой особый взгляд на эти вещи, немного, по-моему, односторонний — чисто женский, по-моему, но я побаиваюсь, признаться тебе, побаиваюсь. Себя мне в конце концов, не жалко — я что! Но ведь то, что случилось со мной, может случиться и с другими, а это уже опасность, серьезная опасность. И вот, понимаешь ты, странная вещь. С одной стороны, это опаска, а в то же время изнутри подымается что-то торжествующее, инстинктивное, как будто природа, накладывая лишнюю заботу на человека, вливает в него новый запас силы и энергии для борьбы. И первое время, не ощущая этой заботы, ощущаешь эту энергию. Прекрасное чувство, Джега. Да личное тут всё понятно. Вот социальная сторона темна пока, и это как-никак печально. С работой-то! Я много читал по этому поводу и много сам перебрал в уме, но к окончательному выводу не пришел. Интересно знать, что ты думаешь на этот счет?
Джега ничего не думал. Он смотрел в лицо Степы, только в лицо, в его поблескивающие очки, и чувствовал, что заноза, попавшая в грудь полчаса назад, садится все крепче, и слова Степы заколачивают ее глубже. Он сорвался с места и зашагал снова из угла в угол. Они молчали. Молчание не тревожило их. Они не замечали его. У каждого было о чем молчать. Один углубился во вновь открытую накипавшую горечь, другой — в искрившуюся в глубине и вновь открытую радость. И оба молчали. Потом Степа поднялся.
— Прости, я, брат, невпопад. Но никак не мог справиться один, нужно было притащить кому-нибудь своё — это самое, освободиться от балласта словесного и всякого. Распирало меня.
Джега остановился.
Руки их встретились в крепком пожатии. Ясные серые глаза, блеснув из-за стекол очков, заглянули в самую глубь буйных и сумрачных глаз Джеги, а тот окунулся в простодушную светлую струю степиного взора. И оба поняли многое, чего раньше не понимали. Узнали многое друг о друге и увидели вдруг себя стоящими совсем рядом, плечо к плечу перед высоким, трудным барьером, который обоим им вместе со многими другими нужно было перепрыгнуть.
Было время — был Гудков первым богачом в городе. В лабазе его, в торговых рядах, горами высились белоснежные груды мешков. На каждом синий большой овал, в овале — «Мукомольное производство Ивана Андреевича Гудкова. Основано в 1862 году». Дед и прадед Ивана Андреевича были мукомолами, лабазниками, поставщиками во все губернские учреждения, интендантства, тюрьмы. Ездил из года в год на Макарьевскую ярмарку в Нижнем, на Ростовскую, Ирбитскую, Сретенскую в Киеве и Маргаритскую в Архангельске. Иван Андреевич Гудков получил от дедов в наследство многочисленные мельницы, лабазы и два квартала домов в городе.
Каждый из его предков приобретал несколько домов, уничтожая чересполосицу меж Гудковскими владениями. Иван Андреевич купил последние три дома и соединил, наконец, все свои владения воедино. Дома, купленные Иваном Андреевичем, были ветхими двухэтажными деревянными рухлятинами, и покупать их было скучно, а улучшать и вовсе не хотелось. И вот к концу своей жизни решил Иван Андреевич отстроить каменные хоромы на берегу реки, против губернаторского дома, да такие, какие город отродясь не видал. Откупил за большие деньги громаднейший пустырь на углу Полицейской улицы, обнес его забором, обеспечил себе небесную помощь, водрузив на углу забора деревянный шестиугольный крест, и начал постройку. Вывел уже было Иван Андреевич три этажа крепких кирпичных стен, начал внутреннюю отделку, да так и не привелось кончить. Пришли лихие дни и сбросили в грязь именитого Ивана Андреевича Гудкова, первейшего богача, туза и верховода в городской думе. Лишился Гудков мукомолки, лабазов, домов, всего, что десятилетиями выколачивали его деды и прадеды из жилистых покорных спин, что сам скопил за тридцать лет своего хозяйствования. Умер первый богатей Иван Андреевич Гудков где-то на мхах в трехоконном домике, одинокий, забытый всеми и найденный только через четыре дня после смерти. Умер Иван Андреевич, и хоромы его недостроенные, которые должны были увенчать пышное его существование, превратились в груду развороченного кирпича, стали прибежищем беспризорников и местом свидания влюбленных парочек. Сюда был довольно неожиданно для себя вызван однажды запиской Юлочки Петька Чубаров. Подивился Петька, повертел удивленно надушенный клочок бумаги; однако, когда час пришел, он отправился к Гудковским развалинам и нашел там ожидавшую его Юлочку. Сперва оба были несколько смущены, потом это прошло. Заговорили о пустяках и, говоря, медленно прохаживались по скрипевшему под ногами снегу. Наконец, Петька, вновь обретший свою спокойную уверенность, спросил, ухмыляясь:
— А хотел бы я знать, Королева мая, на какой предмет я вытребован сюда в таком спешном порядке?
Юлочка, лукаво улыбаясь, ответила вопросом же:
— Ну, а как вы думаете, зачем я вас могла позвать сюда?
— Гадом никогда не был, — заржал Петька, — потому угадывать не умею.
Юлочка стала вдруг серьезной и тихо сказала, беря Петьку за руку:
— Шутки в сторону, Петя, но я хотела серьезно поговорить с вами, именно с вами и чтобы Джега об этом не знал. Давно уж хотела, да все не решалась как-то. Ну, а теперь, видите, решилась. Вы знаете, о чем я хотела говорить? — Петька мотал головой, так что можно было понять его кивок и за утверждение и за отрицание.