Страница 15 из 57
— Любовь да совет!
Барышня в визг. Кавалер, смотря по закваске, либо веслом пригрозит, либо в сторону шарахнется, а ребята гогочут и скорым ходом удирают вниз по Заостровке. Но сейчас замешались ребята. Минуту трепыхалось над водой неловкое молчание. Выручил карбас, наскочивший на джегин ялик. Тряхнуло всех толчком, и дело у всех разом нашлось — будто того и ждали только. Бросились все от ялика отталкиваться, веслами с борта убирать, отъехали, не оборачиваясь, спешно и часто загребая веслами.
Джега, с пунцовым лицом, с прихмуренными бровями рванул лодку в узкий речной рукавок. Сам не знал, почему сердится, почему неловкий колючий стыд нагнал краску на щеки. Ругнул себя за глупую растерянность. Когда уже отъехали, издалека вдруг донесся чуть слышно звонкий девичий выкрик:
— Сов-е-е-т да любо-о-вь!
Узнал Джега нинкин голос. Передернуло. Мотнул головой. Бросил Юлочке:
— Уехали.
Юлочка откинула плед с головы.
В глазах злые искорки.
— Милые шуточки, нечего сказать.
Но у Джеги не было обиды на ребячью выходку. Обидна была злая поволока юлочкиных глаз.
— Шутят, как умеют.
— Очень жаль, что только так умеют.
— Что ж, ведь они, Юлка, в институте для благородных девиц не обучались.
Отвернулась досадливо… Шляпку на глаза надвинула. После короткого молчания сказала нехотя:
— Вернемся.
Бросил весла Джега. Прыгнул к ней на корму.
— Брось, ты, хорошая.
Протянул руки, сгреб ее к себе на грудь, и когда нагнулся, ища юлочкины губы, встретил их жаркими и сладостно ответными. Всегда так тонули размолвки их в набегавшей любовной волне, и чем глубже была пропасть несогласия, тем выше поднималась любовная волна, хоть и не доходила никогда до гребня. Как ни крепки руки Джеги, как ни жарки губы, а ускользала от него всякий раз Юлочка, как только чуяла, что уходит земля из-под ног.
Джега дивился полушутя, полухмуро…
— Чудачка, чего убегать-то!?
Юлочка, розовея, лаская белой ручкой горячие его щеки, отвечала:
— Не знаю, милый.
Тихо улыбаясь, говорил Джега:
— У орочан, кажись, или на Колыме обычай есть — кто девушке потайной поясок развяжет, тот и любит до конца. Думаю, поясок-то не столько на бедрах, сколько в груди носят. А? И поясок этот, поди, у каждого иной и развязывается по-разному. У тебя вот я никак этого пояса найти не могу. Неловок я больно, или уж очень крепко закрутила его?
И опять обегала Юлочка ласковыми пальчиками тугую шею, прижималась щекою к груди и опять…
— Не знаю..
А поясок отыскался-таки однажды.
Вернулся Джега через два дня после заостровской прогулки к себе и ахнул. Комнаты не узнал. Ушел — оставил конуру свою заваленной всяким хламом, пылью и застланную паутиной, а нашел чисто прибранную светелку. Все на месте. Все прикрыто, прилажено. По стенам картинки какие-то, барахло по гвоздикам развешено и прикрыто простыней. На столе подснежники ранние и шляпка юлочкина — что-то вроде пирожного с кремом или огородной грядки. Юлочка сама в белой блузке у окна с книжкой в руках.
Джега так и сел.
— Вот так чудеса. Это ты, Юла?
Улыбнулась довольная.
— Я. Целый день хозяйничала. Ну, похвали же.
Поднялась от окна, потянулась сладко, книжку за окно бросила, к нему прянула.
Засмеялся Джега.
— Хвалю. Что говорить, домохозяйка ты, видно, знатная.
Потянулся к ней.
— Поди ближе, покрепче похвалю.
Схватил ее рывком на руки, прижал к груди так, что захрустели под руками кости. Прижалась Юлочка накрепко, затрепетала в железных руках как воробей под застрехой, прижалась щекой, зашептала стыдливо и жарко:
— Хочешь… хочешь… хозяйкой твоей… навсегда стану?
Затихла. По плечам дрожь уходящая зыбилась.
Помолчал Джега. Потом прижал крепче.
— Так вот как поясок развязывается. Ну и глупая же ты.
Юлочка зарумянилась.
— Ну, я же не виновата… Разве это так плохо? Ведь это же лучше, чем распущенность…
Джега опустил свою ношу на пол и, разминая плечи, ответил:
— Что же, и загс учреждение не плохое.
Первым на базарной площади с утра появляется старый Феська. Распластавшись, вылезает он из-под сторожки, и, уперев в землю передние лапы, потягивается, припадая к земле мохнатым брюхом. Дальше программа такая: протрусить, прихрамывая на левую переднюю лапу, к реке, громко чавкая напиться студеной прозрачной воды и ковылять обратно на площадь, чтобы успеть встретить вылезающего из сторожки старого Афанасия. Человек и собака очень походят один на другого. Оба они очень стары, борода у Афанасия, желтая и кудлатая, свалялась как шерсть Феськи. Так же прихрамывает Афанасий, так же потягивается и зевает со слезой, чуть слышно повизгивая. Разница между ними разве та, что Афанасий всякий раз крестит широкую дыру зевка, а Феська обходится без этого. Встречаются, как всегда, у первого лотка овощного ряда. Феська помахивает в знак приветствия облезлым хвостом, Афанасий останавливается и почесывает лениво бороду (это заменяет махание хвостом, так как его у Афанасия нет). Почесавшись в меру, Афанасий говорит, сильно гнусавя:
— А что, Феська, чай пора нам пылить начинать?
И они начинают пылить.
Час пылят они метлой и лопатой, час висит над базарной площадью серым грозовым облаком густая пыль. Перво-наперво приступочки красного ряда обметает Афанасий, потом спускается к суровским лоткам, потом, пройдясь перед скобяными, охватывает от них середину площади, и тогда только, заворотив вокруг овощного ряда, спускается к рыбному. Не слишком много пыли убывает от приборки Афанасия, а может даже и прибывает. До реки, куда сваливает он сор (что там ни говори квартальный, а в реку всегда удобнее валить), дотащит Афанасий лишь малую горку бумаги да трухи овощной, пыль же, поднятая метлой Афанасия, садится обратно на лотки и камни, и чуть подымется ветерок, присыпает обильно серым налетом репу и сонных судаков, влекомых с базара ежеутренно ревностными домохозяйками и домработницами.
В семь часов к пристани из-за реки подходят карбаса.
Груженые сверх меры двоерушными корзинами со всякой снедью и желтобрюхими полагушками, сидят они зелеными и желтыми бортами на вершок от воды и ходко бегут вперед, толкуемые чистыми захлебистыми гребками заостровских женок. У пристани под протяжные певучие бабьи выкрики выгружаются карбаса, и женки, по пять-шесть в ряд, волокут на площадь двоерушные короба, расставляя их вдоль съезда, ведущего от Буяновой улицы прямо к реке. Позже являются лотошницы и перекупщицы-торговки, а к восьми базарная площадь дребезжит и ревет, пестрит и захлебывается в звонком трескучем гомоне.
У извозчичьей биржи, как всегда, сутолока и руготня. Пахнет лошадиным потом, овощными отбросами и еще чем-то нестерпимо кислым и тошнотворным. У крайней телеги шумная толпа ломовых извозчиков. Здоровые дяди, с красными заревами на затылках, борются, согреваясь на утреннем холодке, ругаются, закусывают огурцами и тресковыми охвостьями, играют в орлянку. В этой толпе неизменно пребывает и Мотька. К извозному промыслу он, собственно, никакого отношения не имеет, но, когда на горизонте появляется некто, хотя бы отдаленно напоминающий нанимателя, и вся толпа, оставив игры и закусывание, бросается на подошедшего, Мотька в рядах наступающих всегда первый. Иногда эта готовность Мотьки услужить стоит нанимателю кошелька, чудесным образом и совершенно незаметно для постороннего глаза переходящего в мотькин карман. Иногда, против всякого ожидания, Мотька, в то время, когда все окружают подошедшего, остается сидеть на телеге, презрительно поплевывая в желтую жижицу под ногами лошадей. Это значит, что Мотька расценивает ресурсы жертвы как не стоящую выделки овчинку.
Но сегодня случилось вовсе необычное. Мотька сорвался с места тогда, когда все остальные преспокойно предавались своим занятиям; мало того, он бросил игру на самом интересном месте, бросил, оставив свой кровный пятак в руках чернобородого дяди, и устремился к фигуре, которая не только, повидимому, не представляла ни для кого интереса, но и направлялась-то мимо биржи на базар.