Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 48

- Что за допрос! А твоя?

- Гаев.

- Володя Гаев. Так и запишем. - Она усмехнулась.

Но Гаеву было наплевать на её сарказм. Он уже всё понял. В памяти всплыл такой же майский день двенадцать лет назад, когда он стоял на балконе, глядя вслед удаляющейся матери и глотал слёзы: "Мама, не уходи!". Где-то за спиной бесновался отец, с шумом пиля какую-то доску, по телевизору пели весёлую песню, а он стоял, дрожащими ручонками сжимая потрескавшиеся, крашеные зелёным, перила, и не верил, не мог поверить, что жизнь перевернулась навсегда.

При этом воспоминании что-то всколыхнулось внутри, не поймёшь - то ли ненависть, то ли любовь - захотелось одновременно броситься в объятия и облить помоями. На какой-то миг забылось даже, что есть и другая мать, отчаянно его любившая. Всё поблекло, словно в негативе, и только одна яркая точка приковывала взор - мама. У Гаева комок подступил к горлу. С превеликим трудом он подавил в себе желание закричать: "Мама, это же я, Володька!" - всё то же воспоминание, как она уходила, ни разу не обернувшись, остановило и отрезвило его. Мысли обратились к другой, подлинной матери, ждавшей его дома. Почему-то вспомнилось, как он, нетрезвый, вернулся из своего педа и начал развязно объяснять ей, что всё кругом - тлен и конформизм, а он будет верен призванию и станет писать стихи. Она же сидела, сложив дряблые руки на коленях, и слушала, а потом сказала: "Ох, Володька, я так волнуюсь за тебя. А если не получится?". Эта её навязчивая забота, так раздражавшая его всегда, сейчас будто зацепила что-то в Гаеве. Точно после голодовки он поел хлеба, обычного чёрного хлеба, который никогда не любил, а нынче вдруг понял, что нет ничего вкуснее. "Я так волнуюсь за тебя...". Боже, как можно променять сказавшую это на ту, что сидела сейчас перед ним, закинув ногу на ногу? Дважды разведёнку, польстившуюся на молодое мясцо. Да пошла она на фиг!

Он сделал вид, что у него завибрировал телефон.

- Да! - гаркнул Володька, выхватывая из кармана чёрную "раскладушку". - Что? Да. Я на Поклонке... На Поклонке! А? То есть как? Вы там не охренели ли? Я вообще-то занят. - Он состроил озабоченную рожу и покосился на Людмилу. - Ну... ну ладно. Чёрт с вами. Чёрт с вами, говорю! Если больше некому, тогда ладно. Но не бесплатно! Ага. Ладно, сейчас буду. - Он с видимой досадой сложил телефон. - Слушай, меня с работы вызывают. Извини. Форс-мажор...

- А что случилось?

- Да там, блин, такая ситуация... - Гаев на ходу выдумывал свой форс-мажор. - В общем, мы сейчас проводим выставку. На ВДНХ. Ну и человек заболел. Требуют меня.

- Больше некому?

- Говорят, некому. Все либо на точках, либо в разъездах. Как мне всё это надоело! Пора сваливать от них. Найти что-то получше. - Он вопросительно посмотрел на Людмилу.

Та поджала губы.

- Ну, раз надо, то надо.

- Ну, ты же понимаешь, - он смущённо улыбнулся, пытаясь сгладить неловкость. - Небось, у самой бывали такие вот срочные вызовы... или я не прав?

- Да ладно, бывает, - махнула рукой Людмила. Она взяла сумочку. - Ну что, пойдём тогда?

- Пойдём, - кивнул Гаев.

Они двинулись обратно к Кутузовскому. Гаев краем глаза наблюдал за Людмилой, спеша запечатлеть в памяти черты её лица. Пытался внушить себе, что рядом - его мать, не чувствовал никакой эмоциональной связи. Плотское влечение ушло, а душевного родства он не ощущал. Хотел восстановить в памяти облик первой жены отца, и не мог. Помнил лишь удаляющуюся спину и серую обтягивающую юбку ниже колен. Сознание отказывалось рисовать образ матери. Это был какой-то намеренный саботаж, словно протест: бросила семью, так проваливай из моей памяти. Не хочу о тебе и думать.

- Ну ладно, - холодно подытожила Людмила, останавливаясь возле входа в метро. - Тебе, наверно, туда. А я - к машине. Извини, что не подбрасываю - мне ещё надо заехать кое-куда.

- Да ничего, - ответил Гаев. - Я и не предполагал даже...

- Ну, звони, если что. - И она, поколебавшись секунду, подставила ему щёку.

Гаев послушно чмокнул. В голове пронеслось: "Может, сказать? Другого шанса не будет". Но нет, к чёрту. Пусть убирается.

Она направилась к машине, а он побежал вниз по ступенькам, весь мокрый от пота.

- Маманя, как мы выжили в девяностые? - спросил Гаев.





- Да как... как все. Чего ты вдруг интересуешься?

Гаев пожал плечами.

Из головы упорно не выходил разговор с Людмилой. Снова и снова всплывали в памяти её слова, интонации, мимика. И донимали сомнения: не поспешил ли он? Не сглупил ли? И вообще, хорошо ли это - держать в неведении собственную мать? Да и кто его настоящая мать? Та стареющая красавица, которую он едва не уложил в постель, или эта маленькая, невзрачная женщина, которая сейчас хлопотала на кухне?

- Я вот думаю, - медленно произнёс Гаев. - Если б не крах Союза, отец бы ещё жил. Ведь по краю ходили. А если б тебя не было, куда бы я делся?

Маманя озадаченно уставилась на него.

Она варила пшённую кашу и одновременно лепила из фарша фрикадельки. На кухне было жарко, пар лип к окнам. По квартире носился мясной дух. Гаев ел жареную картошку с сосисками. Маманя почему-то считала сосиски неполноценной едой, чем-то вроде корейской лапши, и всякий раз извинялась, принося их из магазина: "Поешь их два дня, хорошо? А потом я котлеты сделаю". "Да без проблем", - соглашался Гаев.

- Зачем об этом думать? - сказала маманя. - Что было, то прошло.

Гаев посмотрел на неё и подумал: сколько же сил она в него вбухала, сколько нервов истрепала... А институтские пьянки? Кто на них деньги давал? А кормёжка? Ты сам попробуй после работы постоять у плиты. Блин!

И тут как обухом шарахнуло - воспоминание: лет семь или восемь назад - очередь за мясом. Они стояли с маманей, Володька тоскливо озирался, маманя пересчитывала деньги в кошельке. И тут к прилавку подвалил типчик лощёного вида, лет двадцати пяти, с перстнем на пальце.

- Как дела, красавица? - спросил он продавщицу.

"Красавица", сомлев, принялась с ним кокетничать, параллельно выбирая куски получше, очередь же изумлённо молчала. И лишь маманя не стерпела. "Это ещё что такое? - возмутилась она. - У вас совесть вообще есть? Мы тут стоим, а он подходит и начинает брать. Безобразие какое!". Парень сделал вид, что не услышал, но маманя не унималась: "Вы как себя ведёте? Здесь люди стоят вдвое старше вас. Пенсионеры. Не стыдно, молодой человек?". Тот искоса посмотрел на неё и презрительно бросил: "Ты стоишь и стой молча". Гаева как жаром обдало. Надо было врезать этому козлу по роже, но у него будто ноги вросли в пол. А маманя не стушевалась: "Что-о? Вы как со мной разговариваете? Что за хамство?". Очередь наконец поддержала её порыв, и сволочуга обратился в бегство.

Этот случай, а особенно, острый стыд от своей трусости Гаев запомнил навсегда.

- А ты ещё носишь шаль, которую я тебе подарил? - спросил он.

- Конечно. Она же из вискозы, почти вечная.

- А я вот, когда брал, думал, из шерсти.

Маманя улыбнулась.

- Сынок, ну какой же ты ещё наивный!

Гаев не обиделся.

- А помнишь, как ты стиральную машинку крестила?

- Ну а что ещё оставалось? Новую покупать? Она проработала-то всего ничего - десять лет. Мы-то привыкли при социализме, что машинки по тридцать пять лет работают.

Ах как веселился тогда Гаев над суеверной маманей! Крестить машинку - ну не глупость ли? Сам-то он в те времена презентовал себя почти как луддита: читал Берроуза, ездил на концерты "Чёрного Лукича" и "Химеры", потом зафанател по "Гражданской обороне", которую ему поставил однажды Мосолов на пиратской девяностоминутной кассете, купленной на украденные у какого-то алкаша деньги. Ещё Мосолов приобрёл левую бутылку "Метаксы", под которую всё это и прослушивалось.