Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



Идем мы с Митяем лесом, хоть и голодные наполовину, а веселые. Стали мы с ним опять крепкие, веселые, балуемся, смеемся.

В лесу тихо, тепло. Лето стояло знойное. Идем мы по дороге, потому что, знаем, об эту пору все равно души живой не встретишь, а коли и встретишь, то долго ли в лесу за куст укрыться.

Стали мы уж к опушке подходить — вдруг замечаем, странное что-то делается. Было темно, хоть глаз выколи, а то стали мы и деревья различать, и стволы выступают, и все точно светом облито. И свет какой-то красноватый, дрожит, переливается, то ярче, то слабей. До рассвета далеко, да и не с той стороны светит.

Прибавили мы шагу. Обоим нам та же мысль пришла: «Пожар!»

Выходим мы на опушку, уж бегом прибежали. Батюшки светы! Глядим: посреди селенья, в том самом месте, где гауптвахта стояла, огромный огненный столб, и рядом дома — не дома они, а связи назывались — с офицерскими квартирами тоже полыхают. Небо все красное над селением, птицы в дыму летают. Слышно — бьют в барабаны, тревога, и видать нам с нашего места, как бегают люди по селу с ведрами к колодцам, как из офицерских квартир вещи тащат.

Шум стоит, гомон, крик. А пуще всего слышно нам, как со стороны селенья, что к лесу выходит, стреляют из ружей. И странная стрельба какая-то, вразброд, с разных сторон, да все ближе и ближе, точно стреляют на бегу.

Замерли мы тут с Митяем, двинуться не можем, как к месту прикованные.

А село наше, как видите, стоит низко, у самого берега реки. За селом, как к лесу итти, раньше ручеек протекал, да со временем и высох. Остались на месте ручья только болотца небольшие, кочки да кустарник низенький; за болотцем — поле да холм невысокий; на холме и начинается лес. Тут-то мы с Митяем и стояли.

Слушаем стрельбу, глядим, понять не можем, что такое творится… А пожар все больше разгорается, и видно, стало все как днем. Тут-то и увидали мы, в чем дело.

В нашу сторону, по болотцу, через кочки и кустарники, бежит человек, бежит, присаживается под пулями, прыгает, видно, из последних сил выбивается. За ним солдаты с ружьями догоняют его, на ходу стреляют. Их-то много, а он-то один; окружают его, теснят; отсюда нам видно, вот сейчас догонят или пулей на месте уложат. И понимаем, что к лесу он бежит — в лесу укрыться.

Надеется еще, что авось уйдет.

Жутко нам стало с Митяем глядеть, что за человеком, как за зайцем охотятся, жалко его — только и о себе вспомнили. Стоим на виду, в самом свете, увидят и нас. Схватил я Митяя за руку, в лес его тащить, а он вдруг как вырвет руку да как вскрикнет не своим голосом:

— Николка! Да ведь это батька мой!

Да вместо того, чтобы со мной в лес бежать, прямо навстречу отцу и кинулся.

Гляжу, и в самом деле — это Василий бежит, всклокоченный, красный весь. Затрясся и я — что со мной сделалось, не помню. Знаю только, что и я побежал ему навстречу.

Бегу и вижу на ходу: узнали батька с сыном друг друга.

Митяй бежит и кричит, а Василий рукой машет и на лес показывает. Но, однако, не добежали они друг до друга. Стрелять еще чаще стали, и Василий руки раскрыл и на землю всем телом рухнул.

Взвизгнул я, точно меня самого ранили, сердце словно оторвалось, а солдаты уж подбежали к нам и всех нас троих — и меня, и Митяя, и Василия — в одну кучу свалили.

Били ли нас, или нет, связали ли — ничего-то я теперь не помню. Точно не со мной это вовсе было. И пришел я в себя только на утро. Лежу на койке, запертый в карцере, и понять, что такое приключилось, не могу. Только уж после все дело узнал. А случилось вот что.

Когда мы с Митяем ушли, нас в тот же вечер хватились на перекличке, а искать принялись на утро. Ну, конечно, первым делом ответчиком за нас фельдфебель был. И наказали его, и на гауптвахту посадили, и донимали, чем только могли. Что же он-то мог сделать? За тридцатью парнями сразу не углядишь!

Про нас же полагали, что коли мы в лесу хоронимся, то обязательно от голода назад прибежим. Однако по всей округе оповестили о нас, чтобы, куда бы мы к жилью ни вышли, всякий нас обязан по начальству доставить. Может, так и долго бы дело тянулось, и к осени о нас и в самом деле бы забыли, да только впуталась тут другая история. Нашелся человечек один — офицерик. На вид молодой, ласковый ко всем, добрый, а на самом деле — сплетник, злющий. И перед начальством решил выслужиться.

Захотелось ему своим же товарищам — офицерам нагадить. Чего же лучше! Написал в город донос: так, мол, и так, двое малолетних поселенцев сбежало, а никто и в ус себе не дует и сколько ни ищут — найти не могут. Такие, мол, непорядки для поселений — позор, а малолетние, сбежавшие, будут де смуту сеять и про поселенья неправду говорить, коли им удастся из России в другую страну бежать.

Ну, донос вздорный, конечно, потому что не только из России, а и из своей губернии мы сбежать не могли, и, кабы не нашли нас, мы зимой или с холоду бы умерли, или лесным зверям в лапы попались.



Только времена были такие, что начальству всякая кляуза была дорога. А может быть, тут между офицерами какие-нибудь счеты свои сводились. Словом, подняли тревогу, понаехали к нам в селенье генералы — пошло разбирательство. Что да как, да почему сбежали, да не помогал ли кто? А главное чудесным показалось господам этим, что ребята малые в лесу живут и голод терпеть могут. Решили, что никак этого не может быть. Кто-нибудь уж есть, кто им пишу в лес таскает и укрывает их. Доискиваться стали, кто таков?

Все перевернули, разбойники, всех допросили — знали, что коли виноватого и нет, то непременно оговорят кого-нибудь, и можно будет на нем злобу сорвать и наказать.

Само собой, обратили внимание на Василия. К тому же знали, что человек он не смирный, головы не гнет, не заискивает, с начальством говорит гордо.

Василий отвечает по всей правде.

— Ничего не знал, не ведал и теперь не знаю, где сынишка мой приют себе нашел.

— А жаловался тебе сын, что нехорошо ему в поселенье живется?

— Жаловаться он не мог, потому что и не видал я его вовсе, а что жизнь не сладка ему была — это я и без его жалоб знаю.

Сильно ответ этот начальству не понравился. Как, мол, смеет поселенец такие слова неодобрительные говорить?

А говорил уж я, что Митяй накануне побега нашего бегал к отцу и через окошко на него глядел — проститься хотел. Василий-то об этом не знал ничего, ну, а другой подглядел. Подглядел и донес. Тоже захотелось начальству угодить.

Был этим доносчиком мальчишка из наших же кантонистов: видел он, как Митяй к отцовой избе побежал, а что не входил он в нее вовсе, того не знал. Спрашивают у Василия:

— Был у тебя сын накануне побега?

— Не был.

Врешь, его видали у тебя.

— Может, кто другой видал, а я не видел.

Вспомнил тут и наш старшой, что Митяй вечером отлучался и еще затрещину от него получил.

— Верно, — говорит, — и я вспоминаю. Мальчонка вечером пропадал где-то, не иначе как к отцу бегал сказаться, а тот ему и помог — хлеба, небось, дал, а может, и деньжонки какие водились.

Ну, тут и началась для Василия история, которая беднягу и в могилу свела. Начальство наше мастера были народ мучить. Засадили его под арест, на ноги кандалы надели, и что ни день — допрос. И добро бы только спрашивали, — нет, стращали его, врали, лишь бы слова добиться, что сам на себя человек наговорил.

Сначала наказывали розгами — на своем стоит. На хлеб на воду посадили — все го же: «Не знаю, да не знаю, где сын». Задабривать стали: «Скажешь, где сын — и тебя и его простим».

Замучили человека так, что разум у него помутился. А сами пуще наседают: «Берегись, мол, Василий, найдем сынишку твоего — у тебя на глазах запорем насмерть». А что же он, бедняга, говорить будет, коли и впрямь сам ничего не знает.

Тут офицер, тот самый, что донос послал, и решил схитрить. Является к начальству.

— Разрешите мне, — говорит, — я это дело на чистую воду выведу.