Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 54

Тяжелое обвинение. Справедливо ли оно — вопрос сложный. Ведь и в самом деле в те времена встретить контрреволюционера среди ученых можно было с гораздо большей вероятностью, чем, положим, среди мастеровых. Многим, очень многим деятелям науки и культуры было не по пути с революцией. Некоторые, подобно Лавуазье, сначала поддерживали ее и даже активно участвовали в ней на первом этапе, а потом сочли, что она зашла слишком далеко и что не следовало «давать силу в руки тех, кто должен повиноваться». В этих словах гениального химика выразилось не кредо ученого, а нутро генерального откупщика, который с революцией наверняка потеряет доходы от откупа на торговлю солью, табаком и спиртным (неплохие статьи).

Но были в ученом мире Франции и люди другого склада. К ним и относились иначе. Прибывшего в Париж накануне революции туринца Лагранжа, автора знаменитой «Аналитической механики», освободили от действия декрета Конвента об изгнании иностранцев из Франции. Его привлекли к расчетам по теории баллистики. В своих «Изречениях в прозе» Гёте дал великолепный портрет этого ученого. «Математик совершенен лишь постольку, поскольку он является совершенным человеком, поскольку он ощущает в себе прекрасное, присущее истине; только тогда его творчество становится основательным, проницательным, дальнозорким, чистым, ясным, одухотворенным, действительно изящным. Все это требуется, чтобы уподобиться Лагранжу».

Добрейший и добросовестнейший Лагранж был потрясен бескомпромиссной требовательностью и даже, как ему казалось, жестокостью революции. Он переживал тяжелую травму в связи с казнью академиков — контрреволюционеров астронома Байи и химика Лавуазье, собирался даже покинуть Францию. Но, как свидетельствуют историки, воодушевленный кипучей деятельностью Монжа, Карно, Лежандра и других собратьев по науке, он остался в Париже, а не уехал в Берлин, где недавно был президентом академии.

Другой ученый, потомок изгнанных в свое время из Франции жертв религиозных войн, медик, а позднее знаменитый химик Бертолле тоже ведь не замкнулся в «позорном нейтралитете». Он очень многое сделал для французской республики, не говоря уже о науке.

Лагранжа и Бертолле, кажется, не коснулась язвительность Марата. Но уж другу Вольтера и Д’Аламбера, последнему из просветителей, подготовивших умы к революции, математику и философу Кондорсе досталось: «друг народа» назвал его литературным проходимцем.

Лаланд, ведущий астроном того времени, член ряда зарубежных академий, включая и Петербургскую, с которой много лет поддерживал научные связи, получил у него титул «мартовского кота, завсегдатая веселых домов» (тогда этому «завсегдатаю» было шестьдесят лет!).

Едва ли был прав Марат в оценке и других деятелей науки. К числу лучших академиков-математиков, признавал он, относятся Лаплас, Монж и Кузен. Но тут же добавлял, что это — род автоматов, привыкших следовать известным формулам и прилагать их вслепую, как мельничная лошадь, которая привыкла делать определенное число кругов, прежде чем остановиться…

«Не торопитесь осуждать гения», — говорил Делакруа. Последуем его совету и оставим на время вопрос о том, были ли правы Робеспьер и Марат, не ошибались ли они, столь гневно клеймя ученых.

‘ Цвет французской науки, ее лучшие люди не испугались революции, а горячо поддержали ее. «Наука не имеет силы отрешиться от прочих элементов исторической эпохи… Она делит судьбы всего окружающего». Эту мысль Герцена ярко подтверждает деятельность Монжа и его товарищей в грозные революционные годы, когда победы республики в равной мере ковались и на полях сражений, и в тиши лабораторий. Нет, они не опозорились в этой революции. Им краснеть не пришлось.

Гражданин министр

Яркие впечатления детства» сохраненные цепкой памятью Монжа, обиды, которые он переносил во времена своего скромного дебюта в Мезьерской школе, год за годом пополнялись грустными впечатлениями от частых и длительных поездок по стране, гнетущими картинами социального неравенства, бедственного положения народа и полного произвола властей земных с благословения властей небесных.

В королевской Франции любого человека могли без суда и следствия заточить в Бастилию или другую крепость лишь по предписанию об аресте, а такие бумаги (без указания имени арестуемого!) раздавались бесконтрольно и даже продавались. Одна графиня» к примеру, брала по двадцать пять луидоров за штуку.



О тайне переписки в стране нечего было и говорить. Не случайно Тюрго, прогрессивно мыслящий министр, умолял некогда энциклопедиста Кондорсе не посылать ему писем по почте: она была в руках откупа, что отнюдь не мешало «черному кабинету» распечатывать письма и «делать извлечения» для короля.

Военные должности продавались, как и звания плотника, сапожника, суконщика. Повышения или покупались, или доставались в виде милости. Звание полковника при Людовике XV можно было получить и в одиннадцать, и в семь лет (принцы крови получали его в колыбели).

Людовик XVI «упорядочил» это дело» издав эдикт: каждый кандидат на офицерский чин должен представить доказательства, что четыре поколения его предков были дворянами. Поэтому знаменитые впоследствии военачальники Клебер и Журдан вынуждены были покинуть армию, а Гош, Ней, Ожеро, Бернадот и другие — оставаться в сержантах.

Да и по собственному, более раннему, опыту Монж знал, что двери военных училищ открыты лишь для дворян и что очень тяжел путь к знаниям для выходцев из третьего сословия. Сам он все же пробился ценой неимоверного труда и послушания: иначе разве сделали бы его хотя бы репетитором? Ведь профессорские кафедры занимают, как правило, люди духовного сословия…

А сколько в народе умов толковых, но непросвещенных, сколько талантов нерасцветших?

И по мере того как росла и укреплялась у него любовь к знаниям и свободе, все более ослабевала его религиозность. Произведения великих просветителей и растущее понимание суровых реальностей жизни капля за каплей вымывали из Монжа «доброго католика» и «доброго подданного короля». Становление его как ученого и гражданина было и становлением атеиста. Полный разрыв с религией, ненависть к мракобесию и тирании, которые всегда идут рука об руку, — таково было выражение свободы совести ученого в канун революции.

Монж свято верил в прогресс и всем своим пылким сердцем тянулся к тем переменам, которые предвещали энциклопедисты. Человек политически еще незрелый, он доверчиво слушал высказывания своего друга, последнего из энциклопедистов, тоже по-своему наивного мыслителя, Кондорсе и искренне верил, что очень скоро будет ликвидировано социальное неравенство, установится справедливое правление и технический прогресс приведет к решительному улучшению жизни всех и к процветанию родины.

И потому Гаспар Монж восторженно воспринял революцию, падение Бастилии 14 июля 1789 года, а вместе с нею и феодально-абсолютистского строя. Историки свидетельствуют, что за сутки до этого события Лавуазье подвозил защитникам Бастилии порох. А Монж ликовал по поводу взятия этой крепости-тюрьмы восставшим народом.

Великий математик рукоплескал каждому шагу революции, особенно принятию Национальным собранием Декларации прав человека и гражданина. Этот замечательный документ был смертным приговором абсолютизму с его вопиющим сословным неравенством, манифестом революции.

Единственные причины «общественных бедствий и разложения правительств», как прямо указывалось в Декларации, — в забвении «естественных, неотчуждаемых и священных» прав человека. Это было выражением внутренних убеждений Монжа. А его мечту, лелеемую с детства, отражали гордые, прекрасные слова: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». И так как все граждане равны перед законом, то они «должны быть одинаково допущены ко всем званиям, местам и общественным должностям, по своим способностям и без иных различий, кроме существующих в их добродетели и талантах».

Будучи твердо уверенным, что революция его непременно призовет, Монж внимательно следил за ходом событий. А события развивались в нарастающем темпе.