Страница 16 из 33
В той истории слилось воедино всё: и внезапность наказания, и шоковая боль, и небывалый, непредставимый позор.
Был весёлый полдень. Я только-только примчался из школы, швырнул на лавку портфель. Жили мы тогда уже в четвёртой нашей новосельской квартире в бараке напротив школы. Учился я в 4-м классе. Прискакал я радостный, возбуждённый: только что, после уроков, я одержал чудесную победу. При моей тихости и скромном росте приходилось мне от случая к случаю терпеть обиды даже от девчонок. И вот я наконец-то дал отпор - так толкнул Светку Косилову, тоже учительскую дочку, в ответ на её щелчок, что она на полу растянулась и заревела на всю школу.
Дома ждала ещё радость: мать с ходу снарядила меня в продмаг с наказом купить не только хлеба, но и фиников - заморской этой сладостью торговали в селе уж третий день. Я выскочил из дома и споткнулся: к дверям нашим вышагивали три фифы - зарёванная Светка с подружками. А-а-а, ябедничать пожаловали?
- Идите, идите! А я ещё и послушаю.
И вслед за одноклассницами я шагнул обратно. И лучше бы этого не делал! Через минуту обрушилась катастрофа: мать даже не дослушав толком паразитку Светку, взъярилась, психанула и при них же, при девчонках, сгребла меня, схватила Любкину резиновую прыгалку и ну хлестать наотмашь. Перескок от счастья к гибели случился так резко, в один момент, словно я с вершины солнечной горы трахнулся о дно лёдяной пропасти... Только Достоевский, думаю, смог бы описать, что творилось в тот момент в душе моей, в душе 10-летнего пацана, которого на глазах одноклассниц терзает унижением и болью родная мать. Нельзя, ни в коем случае нельзя подвергать такому невыносимому испытанию сыновью любовь -- она легко переворачивается в ненависть. В тот мерзкий момент я мать свою ненавидел. Как ненавидел и весь свет. Именно в тот день мелькнула, забрезжила в моей отуманенной детской голове липкая притягательная мысль: наказать весь мир, наказать свою мать самым верным, доступным и жестоким способом - собственной смертью. Да, мысль о самоубийстве, пока ещё о самоубийстве в пассивной форме (взять бы да умереть ни с того ни с сего!), которая любит посещать детские неокрепшие мозги, прилетела ко мне впервые в тот солнечный благодатный день, когда я, истерзанный, зарёванный, отупевший, отлёживался в углу на кровати и страшно, взахлёб, икал...
А как хочется. Боже, как хочется помнить муттер только в ангельском ореоле, только родным и близким человеком. Дикий, патологический эпизод со скакалкой надломил мое отношение к матери, охладил его, формализовал. И если до этого дня я мог без натуги сказать "мамочка" или "мамулечка", то потом до конца её жизни подобные простые обращения к родной матери стали для меня сложнейшей штуковиной. Казалось бы, есть столько вариантов: мама, матушка, мамочка, маменька, мамуля, мамка, маманя, мам, ма, мамаша, маманька, маман, наконец, но ни одно из этих обращений не стало повседневным в наших с Анной Николаевной отношениях. Время от времени лишь использовал я слово "мать", а позже, уже в старших классах, полушутливое-полуласковое - "муттер". Но чаще старался обходиться без прямого обращения.
- Я в магазин пошёл. Что купить?
Или: -- Ты когда к врачу пойдешь?
Или: -- Знаешь, мне эта книга не нравится.
Или: -- Я в командировку поехал. Пока!
Или...
Сейчас, вспоминая и анализируя, я и понял: ведь не всегда так было. Когда-то ведь я запросто и без проблем ласково шептал, кричал и говорил: "Мама! Мамочка!.." Было? Было! Хотя, откровенно, склад характера моего проклятого держит всю мою суть в панцире напускной непробиваемой холодности, внешнего равнодушия. Не только с матерью я натянуто-чопорен. Ни одной из женщин, никогда, даже сгорая и корчась от любви, влюблённости или страсти, не мог я лепетать безумные слова, не в состоянии был изливать брызгами шипучих слов творящееся в душе.
Ко мне такому надо привыкнуть, как привыкла моя жена. Она уже не ждёт от меня жарких ласковых глупых слов, столь, как принято считать, необходимых во взаимоотношениях двух близких любящих людей. Ущербность моего характера заключается в том, что в минуту наивысшей любви, наибольшей общности мыслей и чувств с близким человеком (матерью, женой, другом) каким-то отдалённым уголочком мозга я помню и чувствую моменты, прежние и будущие, в нашем совместном житье-бытье, когда мы будем обзывать друг друга, клясть и ненавидеть. Ужасное раздвоение! Тягостное. Но, увы, поделать с собой я уже ничего не могу - таким уродился, таким воспитался, таким стал. Виноват ли в этом Бог, виновата ли мать моя или сам я - не суть важно.
Важно другое. Испытывая в своей уже прожитой части жизни очередное предательство, очередную агрессию со стороны близких своих и дёргаясь в муках обиды, я почти никогда не испытываю при этом чувства стыда, неловкости и сожаления за прежние свои сюсюкающие нежности по отношению к теперешнему, сиюминутному обидчику, противнику, врагу, не даю ему повод ещё безжалостнее унизить меня - сюсюканий-то, слава Богу, не было.
Однако ж, с другой стороны, не дано таким, как я, и почувствовать, вполне насладиться жгучими минутами единения с любимым существом, когда один человек другого ласкает самой изысканной лаской - лаской словом. Может быть, вполне вероятно, что я даже и завидую в глубине души людям, могущим матери своей без всяких проблем сказать: "Родная моя, мамулечка!"; людям, которые любимой женщине способны вслух признаться: "Любимая моя, единственная, ненаглядная! Люблю тебя, голубка, владычица моя, больше жизни!.." Поэтому так сладостно мне унырнуть в тёплый омуток моих детских воспоминаний, в начальные годы проживания в Новом Селе.
Сразу за нашим огородом, под обрывом жила тихая протока, отгороженная от бурливого основного русла большой реки насыпной дамбой. Зимой там, за дамбой, мороз настраивал торосы, утёсы, гребни - льда чистого, ровного и не найти. А на нашей тихой заводи затвердевало громадное стекло - хошь, катайся на коньках, хоть, ползай на животе и рассматривай жизнь рыбью, подводную.
Коньков у меня не было, поэтому мы с дружком Генкой катали друг друга на санках по льду. Генка как раз блаженствовал, развалившись на салазках, я играл роль рысака. И, презрев законы физики, тогда ещё совершенно мне неведомые, рванул по льду аки по суху. Веревку саночную я тянул обеими руками, выломив их за поясницу и, когда, скользнув подшитыми валенками, пластанулся об лёд, то даже не успел выставить ладони - так и припечатался о стальную прозрачность лбом. Вот тут уж действительно, увидал я впритык жизнь рыбью, подводную, а рыбы, в свой черед, полюбовались, как нос мой расплющился, как кожа на лбу треснула и в чистый зимний пейзаж добавились алые горячие пятна.
Вид собственной крови и сейчас меня, старого дурака, пугает, а тогда, узрев на белом льду малиновые пятна, я понял: сейчас я умру, - взвыл и что есть мочи дунул домой. Каков же был мой ужас, когда, зажимая лоб и нос рукавицей, удерживая кровь, дабы вылилась из меня не вся, я примчался к нашему крыльцу и вдруг увидел на двери замок.
Паровозный рёв мой переполошил прохожих. Какая-то добрая женщина даже зашла во двор, присела ко мне, начала успокаивать. Я в диком страхе и тоске продолжал издавать воющий стон или стонущий вой - где моя мамочка?! Я же сейчас весь умру! Где мама?!
И тут - сладкий удар по сердцу: в калитке застыла фигура матери с расставленными руками. В руках - сумка, авоська, пузатая канистра керосиновая. Анна Николаевна так испугалась, увидев своего мужичка в крови, изрёванного, воющего, рядом женщина незнакомая... Мама бросила все покупки наземь, кинулась ко мне. - Саша! Сыночка! Что?!
Я стиснул её шею, уткнулся в пальто пораненным лбом и только вздрагивал, уже молча, лишь всхлипывая, чувствуя, сознавая каждой клеточкой тела - я жив и теперь уже не умру...
Шрамик на лбу, над правой бровью напоминает мне о той минуте нашего наитеснейшего единения с матерью. Анна Николаевна, совершившая в день получки удачный рейд по магазинам, хмельно счастливая от процесса траты денег, спешила домой и вдруг обнаружила меня барахтающимся в горе. Мгновенно моё настроение хлынуло в её душу, вытеснив из нее чувство радости, которое тотчас же перелилось в меня, в сердце мое. Близкие, родные люди живут по закону сообщающихся сосудов. Всё так просто.