Страница 14 из 20
В нечестивом сердце Бетины дивное чувство мести – желание отплатить сестре её презрение – родилось и росло стремительно… Она заранее смеялась над тем, что могла ей причинить.
Эта добродетель в лохмотьях, избегающая её всю жизнь с тихим презрением, наполняла её гневом, но приходила минута, в которую наконец могла отплатить сполна злодейке (как её называла) сестре…
Хела была чудесно красивой, бедной и несчастной, втянуть её было так легко – навязать ей возможность падения, выставить на соблазн… так ей казалось справедливым и естественным…
– Считаешь себя лучше, чем я! – говорила она в духе. – Рано или поздно это её всегда встретит.
Все падшие существа рады бы потянуть за собой тех, которых застали на краю, их добродетель тех осуждает… хотели бы мир запятнать, чтобы менее грязными казались среди него. Есть это в природе греха и дьявола.
Когда дверь закрылась за Хелей, которая в увлечении честной радости промелькнула как можно быстрей, не желая быть замеченной, к кроватки Юлуси, старостина упала на стул, хлопая в ладоши и смеясь сама себе… Глаза её светились диким огнём… в сердце росла подавленная ненависть к сестре… Заранее составляла планы, как бы могла притянуть Хелу и ввести её в своё общество, из объятий которого выйти безнаказанно было невозможно; заранее представляла себе Ксаверову плачущую, отчаявшуюся, а ей с гордостью отвечающую на упрёки:
– Чем же я виновна! Ты презирала меня, и твой ребёнок не лучше…
Она поняла очень хорошо то, что должна была следовать с чрезвычайной осторожностью, чтобы эту робкую пташку не напугать… а скорее, чтобы её осмелить, приручить, пробудить доверие, сплочённость с собой. В нужде и покинутости, как же это легко! Когда кто-то с улыбкой сочувствия приходит…
Старостина, как все недостойные, рассчитывала больше на любовь Хели к сестре и матери, на слабость измученного существа, на молодость и неопытность… Её также очень удовлетворяло, что красивой молодой приятельницей она осветит салон… и посадит её в нём, как приманку. Дело было только в том, чтобы всё в тишине и тайне от Ксаверовой могло произойти.
Но мы бросим занавес на эти чудовищные мечты… которые – увы – так скоро должны были смениться действительностью. Расчёт на слабость человека редко не удаётся…
Медленно прошла зима, тяжелей, нежели бы оставленные, несчастные женщины могли себе желать, ожидая с этой ленивой весной прибытие своего опекуна и спасителя…
Между тем отношения Хели со старостиной, всегда для пани Ксаверовой будущие тайной, по-прежнему продолжались, и с каждым днём становились всё доверительней.
Бедная девушка вовсе не предчувствовала, в какую опасную ловушку попала, так как ловкая Бетина отлично умела перед ней играть роль вдовы и придать себе серьёзный характер.
Только приблизив Хелю, придав ей смелости, начала иногда выходить из этой роли, принимать более весёлую мину в шутках, пробовать сарказм, иронию, презрение людей, высмеивание их чувствительности, сердца и т. п. Она, однако, заметила, что эта струна не находила отзвука в молодой душе, что наполняла её скорее тревогой, чем интересом, какой ожидала встретить…
Поэтому она поступала с осторожностью волка, и, как те былые кающиеся, что пройдя два шага вперёд, шаг назад потом отступали, после иронии возвращалась к суровой серьёзности, хорошо рассчитывая, что слово никогда не умирает, что каждое оказывает впечатление, оставляет после себя клеймо, шрам на молодой душе. Даже то, что раны, болезненные поначалу, когда заживают… навеки оставляют шрам.
Когда только Хела могла к ней прийти, она приглашала её под видом одиночества с работой к себе; делала для неё видимость великой симпатии, приязни, кормила её повестями, специально составленными так, чтобы могли её освоить с отвратительным распутством света.
Воспитанная совсем в иных понятиях, по той причине, что пани Ксаверова была строгой и в свете видела только добродетель, как правило, а грех, как несчастье, Хела сразу поначалу почувствовала какой-то страх к этой женщине, которая с таким равнодушием говорила о событиях, кажущимися ей страшными преступлениями… но она должна была молчать, скрыть своё отвращение и тревогу, потому что пани старостина помогала ей много, обеспечивала работой, обеспечивала деньгами и удерживала в зависимости.
Сойти в глубину мысли и совести этой легкомысленной и мстительной женщины, утомлённой жизнью и жаждущей интриги, рассчитать, что её потянуло к Хели: желая ли возмездия сестре, или из-за какой-нибудь злобной фантазии – есть задачей чрезвычайно трудной. Там, несомненно, мешались все эти причины разом, а сама себе хорошо не давала в них отчёта. Когда вдова сидела, прикованная к ложу больной доченьки, Хела должна была, удовлетворяя требования неустанной старостины, сбегать к ней под разными предлогами и просиживать, упорно задерживаемая, обсыпаемая ласками и лестью.
Пани Ксаверова чувствовала, что была обязана какой-то таинственной помощи хоть небольшим облегчением в своей судьбе; она спрашивала о том Хелю, но та отделывалась от неё банальностями, что нашла работу легко, и просила, чтобы о том не беспокоилась.
Обнимались потом со слезами, а бедная вдова не смела выпытывать больше, но слов не имела для выражения своей благодарности Хели.
Грустное лицо Хели, её задумчивость и беспокойство постепенно уступили под влиянием этой таинственной связи немного более весёлому расположению, надежде… Её красота расцветала во всём блеске и, хотя её не повышала ни изящная одежда, ни самое небольшое кокетство, была всё-таки поражающей – потому что была не той обычной красотой молодых лет, но как бы знамением красивой души.
Она имела в себе что-то такое благородное, почти гордое и одновременно выдающееся, что неоднократно чужие люди на улице уступали дорогу перед её муслиновым платьицем с уважением, словно перед самыми прекрасными бархатами. Такой блеск невинной молодости, это девичье величие и спокойствие души, рисующиеся на этом облике, особенно пробуждали ревность в Бетине… которая при ней чувствовала себя обыкновенным и низшим существом.
– Такой бы я быть могла! – говорила она иногда. – Такой была… а теперь… Но это та несчастная старость… А! И то жизнь, – добавляла она в духе.
К наилучшим друзьям пани старостиной Одригальской принадлежал уже с прошлого года живущий в Варшаве молодой русский генерал Дмитрий Васильевич Пузонов. Был он прислан в помощь Игельстрему по собственному его запросу, из Петербурга, с коллегией иностранных дел – его дальний родственник, он действительно выпросил себе у него это перенесение в иностранную столицу, имея надежду и на большую свободу, и на быстрый аванс, к которому кузен легко мог под разными видами его представить. Это был также услужливый приятель посла, его поверенный, правая рука, помощник, на котором была тайная полиция посольства, хотя явно исполнял только функцию адъютанта и, казалось, занимался армией.
Дмитрий Васильевич принадлежал к старой боярской семье, через разную дворянскую службу во времена императрицы Елизаветы и бироновищины, через брак и подарки, происходящие от конфискации, за последние лета обогатился. Всё это наследство складывалась из имущества, отобранного у тех, которых ссылали в Сибирь, чтобы не препятствовали; это не мешало Пузоновым использовать его без угрызения совести. Понятия о собственности имели они в целом отличное от европейских.
Пузонов имел приличную внешность, высокий рост, широкие плечи, приятное лицо, хотя немного тигрино-кошачье, без особого выражения, обхождение с независимыми чрезвычайно вежливое, но с подчинёнными дикое, гордое и варварское.
Сердца в нём не было – настолько его ранняя испорченность усыпила и превратила в камень.
Образование он получил такое, какое сегодня ещё дают в его стране панычам, предназначенным на высшие должности в войске, в дипломатии, у двора. Сначала сделали из него солдатика, чтобы всю жизнь осталось в нём что-то солдатское; потом сверху облепили это французишной и отгладили блеском якобы европейским. Матери было очень важно, чтобы он хорошо щебетал по-французски и чтобы в нём котик ловкость развивал.