Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 54

Я не насиловал и не убивал сам — я «всего лишь» толкал на это других. Но это не облегчает, а наоборот, отягощает вину, добавляя к ней трусливую безответственность — один из самых гнусных человеческих грехов. Все офицеры прекрасно знали, что творится в казармах. Возможно, еще и поэтому они убегали в запой, как в забой, забивая себя водкой насмерть, как последнюю гадину. На вахте оставался лишь я один — ручная обезьянка, «железнодорожный еврей» за рычагами нашего паровоза.

Наш паровоз, вперед лети!.. — и он вправду летел, разбрызгивая веер человеческих брызг, — от пирамиды к пирамиде, от карпа патрикеевича к карпу патрикеевичу, без остановки, без надежды на остановку… Или как там у них дальше пелось?.. — никому не остановка?.. — в кому не остановка?.. — не помню, да и какая теперь разница?

Но это — теперь. А тогда, в азиатской пыли и за рычагами, я даже приблизительно не сознавал ни вышеозначенной преемственности, ни вышезаклейменной преступности. На шее моей висел казенный галстук, и его жесткая петля незамедлительно душила любой неприятный вопрос на самых ранних стадиях его возникновения. Не правда ли — трудно не усмотреть здесь напрашивающуюся параллель с удавками Сукинсона? Я был классическим заложником, и защитные механизмы стокгольмского синдрома денно и нощно крутили во мне свои приводные ремни и зубчатые колеса.

Отождествление? — Еще какое! Я совершенно искренне считал себя неотъемлемой частью общего процесса, до боли в сердце любил березки, Отечество и сборную по хоккею, гордился пирамидами и пел про паровоз едва ли не громче всех. Я чувствовал себя близнецом-братом своего сукинсона, и только в этом видел свою личную историческую ценность. Говоря «Россия», я подразумевал Карпа Когана. Говоря «Карп Коган», я подразумевал Россию.

Позиционирование? — Конечно! От моего сукинсона разило погромом и перегаром, он был ленив, груб и драчлив. Любую работу он полагал несчастьем и всегда предпочитал не сотворить добро, а отнять его у других. Как любой завистливый жлоб, он постоянно топал на весь мир сапогом, грозился, скандалил и требовал к себе уважения. Все эти милые фактические достоинства волшебно замещались в моем «стокгольмском» сознании совершенно иными, сугубо воображаемыми качествами: великодушием, добротой, трудолюбием и щедрой природной одаренностью. Я поистине преклонялся перед этим наилучшим из всех сукинсонов!

Дистанцирование? — Несомненно! Я и минуты не мог прожить без дела, хватался за любой проект, без мыла лез в любую дырку. Знал, что лишний раз подтверждаю тем самым репутацию «пронырливого абрама», но ничего не мог с собой поделать: сидеть сложа руки было бы намного хуже…

Что там еще в списке шведского психолога? Окукливание, боязнь перемен? — О, да! В конце концов, ничто не мешало мне попробовать убежать из этого гигантского стройбата намного раньше, чем он развалился вместе со всеми своими пирамидами и паровозами, выпустив меня, таким образом, на свободу. Хотя бы попробовать, как это делали другие… Но нет, я боялся. Боялся. Чего? Что могло быть хуже моего тогдашнего состояния? — Поди пойми… Болезнь заложника, стокгольмский синдром, хроническо-панический паралич воли…

Для излечения требовалось как минимум осознать эту ситуацию. Но мне долго, очень долго не везло в этом смысле. Видите ли, голова моя устроена так, что для настоящего понимания мне нужно обязательно перевести мысль в слова — услышать, прочитать… все равно как, но словами, текстом… А с кем я мог поговорить на столь отвлеченную тему? Человек я одинокий. Не с отцом же…

— И кто же оказался этим собеседником? — спрашивает ассистентка, и я вижу по ее глазам, что она уже угадала ответ. — Неужели Лёня?

Это была последняя сделка, в которой он принимал участие. Примерно десять месяцев назад. Совершенно законная «белая» комбинация с продажей боевых патрульных машин в одну из среднеазиатских республик. Сложность ее, однако, заключалась в большом количестве поставщиков: корпуса брали в одном месте, двигатели — в другом, электронику — в третьем, вооружение — в четвертом. Все это требовалось согласовать, собрать и доставить. Лёня и я — каждый из нас отвечал за свой участок работы, так что встретились мы лишь однажды, на взлетно-посадочной полосе бывшего советского военного аэродрома. Я уже закончил свои дела и ждал вертолета; Лёня, который должен был задержаться еще на несколько дней, вышел меня провожать.

Вертушка запаздывала. Местные деликатно откланялись, и мы стояли вдвоем на растрескавшемся старом бетоне, с досадой переживая ту неизвестно откуда берущуюся неловкость, какая часто возникает между малознакомыми людьми в подобных ситуациях. Лёня достал пачку сигарет «Ноблесс», отломил фильтр и закурил. Неказистые аэродромные бараки выглядели знакомо — сколько таких пришлось нам слепить за десять стройбатовских лет…

— Помнишь «москвичей»? — вдруг сказал я неожиданно для самого себя. — Где-то они теперь?

— Где ж им быть, «москвичам»? — хмыкнул Лёня. — В Москве, конечно. Строят новую Россию.

— Знаешь, если бы можно было отмотать назад… Что мы тогда творили, Лёня? Хуже рабства.

Он вздохнул.

— Думаешь, сейчас эти парни — не рабы? Такие же рабы, только пашут не на русского дядю, а на своего бабая. Хотя свой — он всегда ближе.





— Да я не об этом, — отмахнулся я. — Я о себе. На каком суде за всё за это отвечать придется? И что ответить?

— Что ответить? — Лёня отщелкнул окурок и снова достал пачку. — Это просто, Карп. Мы ведь с тобой заложники. Разве можно судить заложника?

— Заложника? — не понял я. — При чем тут…

С севера послышался гул подлетавшего вертолета.

— Приедешь домой — почитай про стокгольмский синдром, — сказал Лёня. — Запомнил? Стокгольмский. Многое объясняет.

Я кивнул и взялся за ручку чемодана.

— А я вот другого не понимаю, Карп, — прокричал он, придерживая меня за локоть. — Что мы делаем здесь, в этой чертовой параше? Зачем мы сюда возвращаемся, раз за разом? Раз за разом!.. Раз за разом!.. Зачем мы…

Он кричал и еще что-то, чего уже невозможно было разобрать. А через три дня я прочитал в интернете про стокгольмский синдром и всё понял. Или почти поня

Часть III Корректор

14

Я сижу на кухне и пишу в своем новом блокноте. Не сменить ли заодно и ручку? Пожалуй, сменю — просто так, на всякий случай, чтобы уж точно не осталось ничего от прежнего варианта. Ну вот, теперь и ручка другая. Интересно, куда они вдвоем меня выведут — этот блокнот и эта ручка?

В определенном смысле я испытала облегчение от того, что текст от Карпа Когана оказался тупиковым. Уж больно детективная история вырисовывалась. Торговцы оружием, пиф-паф, Форсайт, Ле Карре, солдаты удачи. Совсем другое кино.

Честно говоря, слово «оказался» тут не к месту. Ничего он не оказался. Это я так решила, чего уж там. В принципе вполне возможно, что Арье Йосефа хотели достать — и достали — какие-нибудь обманутые клиенты. Или обиженные поставщики. Или сердитые конкуренты. Или предводители армий двенадцатилетних солдат, упорно сражающихся за свое неотъемлемое право питаться человечиной. Его могли убить и спрятать. Или похитить. Или похитить и убить. Он мог сбежать сам, вовремя почувствовав опасность. В этом последнем варианте Арье прячется сейчас где-то в укромном уголке, чтобы вернуться через год-другой, когда поутихнет.

Но я смотрю на предыдущий абзац и чувствую: не про него все это, не про Арье Йосефа. Ну не подходит к нему такой сюжет. Во-первых, не работал он уже у Эфи Липштейна — давно от дел отошел. Зачем похищать отставного служащего небольшой торговой фирмы, мелкую сошку? Кому он нужен? Во-вторых, не движется наш текст в детективном направлении, ну абсолютно. Просто не катит. Даже Карп ничего такого рассказать не сумел, как я его ни наталкивала, — а уж он-то на теме оружия профессионально сидит. Все твердил про заложников да про заложников, а толку — чуть.