Страница 22 из 54
С трудом оттащив профиль в кювет, я вернулся к машине, молясь, чтобы порванной оказалась одна покрышка, а не две. Поразительно, но молитва помогла. С левого заднего колеса свисали лохмотья, зато переднее выстояло! Приободренный неожиданной удачей, я открыл багажник и стал доставать домкрат, ключ и запаску. Вода заливалась за воротник, но до того ли в подобных ситуациях? Хотелось верить, что везение продолжится, и дождь приутихнет именно в ближайшие десять минут. Я услышал сзади хлопок раскрывшегося зонта. О, вышла… помощница, блин…
— Возвращайся в машину! — скомандовал я, не оборачиваясь. — Только зря вымокнешь.
— Нет! Я подержу вам зонт!
Я обернулся. Лина с несчастным, но крайне решительным видом вытягивала руку с зонтом, тщетно стараясь прикрыть мою спину. Тщетно, потому что ветер, уставший сражаться с превосходящими силами дождя, совершенно справедливо узрел в раскрытом зонте не только легкую, но и забавную добычу и теперь с удовольствием примеривался к новой игрушке: пробовал ее на крепость, надувал, хлопал, выгибал то так, то эдак.
— В машину! — крикнул я. — Сам справлюсь! Кому говорю?!
Она не двинулась с места. Ну и фиг с тобой. Нельзя же одновременно… Чертыхаясь, я выгрузил все необходимое и принялся откручивать колесо. Как назло, гадские винты поддались не сразу: нога постоянно соскакивала с мокрого рычага. Лина со своим стонущим зонтом продолжала топтаться рядом — абсолютно бессмысленно при таком косом ливне. Вдобавок ко всему она просто мешала, постоянно и некстати попадаясь под руку: как ни повернешься — обязательно наткнешься. Тьфу!
К последнему винту я был уже зол как последний черт. Наверное, именно поэтому приложенное усилие оказалось чрезмерным. Ключ провернулся неожиданно легко, я оступился, потерял равновесие, хватанул воздух, причем под руку попались, естественно, чертова тремпистка и ее зонт; мы синхронно вскрикнули: она — «Ой!», я — что-то матерное, а зонт — что-то свое на эзоповом языке зонтов — и все втроем рухнули в придорожную хлябь.
Дождь отнесся к нашему падению равнодушно, зато ветер чуть не помер со смеху. Визжа и захлебываясь хохотом, он подхватил злосчастный зонтик, вывернул его наизнанку, отчего бедняга тут же стал похож на кузнечика, и так — коленками назад — быстро поскакал через шоссе в темноту — туда, где ветер обычно хранит свои любимые игрушки.
— Ой, как мокро, — сказала она.
— Девочка плачет, — сказал я. — Зонтик улетел.
— Вот еще, плакать, — сказала она.
Мы лежали в канаве нос к носу, в ее сумасшедших глазах играли ужас и восторг одновременно, и она нравилась мне так, как давно не нравился никто.
Когда я наконец прикрутил запаску, на нас обоих уже не оставалось ни одной сухой нитки.
— Давай в машину, — сказал я. — Включим печку, согреемся.
— В мокром? — сказала она. — Верное воспаление легких.
— Все равно нет ничего сухого, — сказал я.
— Есть, — сказал она. — Мое пальто. Там, сзади. Нужно раздеться.
Там, под косым безразличным ливнем на темном шоссе, стоя у раскрытого мокрого багажника, она стянула через голову сначала свитер, а потом рубашку, под которой уже не оказалось ничего, а в глазах ее прыгали и метались тени, которым нет названия. А потом была теснота кабины, и неловкая торопливость рук, и заевшее сиденье, никак не желавшее раскладываться, и холодные обжигающие ладони, и мокрая гладкость тел, плавающих друг с другом, друг по другу, друг в друге… Она не закрывала глаз — ни при поцелуе, ни даже в те особенные моменты, когда смотреть было уже совсем некуда, потому что мир скручивался в точку, в судорогу, пульсирующую в темноте. Даже тогда ее глаза оставались открытыми и лишь на миг теряли свое множественное невыразимое выражение… Впрочем, возможно, мне это просто казалось.
— Надо ехать, — сказала она. — Ты слишком долго меняешь колесо.
— Слушай, — сказал я. — А зачем тебе туда сегодня?
— Куда?
— Ну, к тем людям в Эйяль, к которым ты едешь… Все равно уже поздно. Заночуешь у меня, а утречком…
Она засмеялась — тихонько и коротко.
— Я ж тебе говорила: куда мы приедем, известно заранее. Неизвестно только — как? А ты не верил.
— Ты о чем? — не понял я. — Что известно, что неизвестно?
Она снова засмеялась.
— Лина!
Она наклонилась к моему уху.
— Я не Лина, глупый. Твой Рафи плохо расслышал мое имя. Я — Лена. Елена Малевич, корректор. Мы с тоб
Часть II
Заложник
8
Не встречал еще человека, который говорил бы плохо о свободе. Кого ни послушаешь — стремится к ней прямо-таки неудержимо. В газетах так и пишут: «неудержимое стремление народов к свободе». Ну, с газет-то что взять — врут каждой буквой, известное дело. По глупости врут или предумышленно — это неважно, совсем неважно. Глупость — она ведь тоже вид преднамеренности, потому что любой человек от природы умен и тупит сначала с умыслом, а потом — по рабской своей привычке.
Вы спрашиваете, при чем тут рабство? Да при том, что ни к какой свободе народы не стремятся, а уж тем более — неудержимо. Народы стремятся к рабству, вернее — к его обновленной разновидности, отличающейся от текущей всего лишь иной формой рабской иерархии. Кто был ничем, тот станет всем, и наоборот. На школьной доске напишут: «Мы не рабы». И тут же: «Рабы — не мы». Последнее утверждение предполагает немедленный вопрос: если не мы, то кто же? — и ответ: другие. Рабы теперь — не мы, рабы теперь — другие. Вот такая, понимаете ли, свобода…
Но это меня занесло, я ведь вовсе не о народах хотел сказать, а об отдельно взятом человеке. Об отдельно взятом за жабры человеке. Вот его держат за жабры, а он весь из себя бьется, трепещет и все куда-то рвется, рвется… Куда, как вы думаете? Полагаете, он стремится к свободе? Черта с два! Как и вышеупомянутые народы, он всего лишь стремится к другой разновидности хватки — не за жабры, а допустим, за шкирку. Или за фалды. Правда, в последнем случае необходим фрак. Но принцип тот же. Люди боятся свободы, боятся свободно жить, боятся свободно думать. От ума у них, видите ли, горе. От свободы у них, видите ли, одиночество. Стоит ли после этого удивляться скучной глупости и рабской скученности человечества — прогрессивного, как паралич?
Значит, вранье это все — про свободу? Нет, не вранье. В том-то и трагедия, что хочется одновременно и свиньей в загородке хрюкать, и соколом воспарить. Намного проще было бы выбрать что-нибудь одно… — ан нет, естество не дает. Без рабства боязно, без свободы тошно. Прямо гибрид какой-то получается, свинья с крыльями… В рабском Египте такого назвали бы свинксом. Куда же податься столь несуразному существу? Хорошо еще если найдется под пирамидами какой-никакой Моисей, прикрикнет грозно: «Встань и иди, свободный человек!» И свободный человек привычно подчинится приказу. А ну как не найдется благородного гражданина начальника? Так ведь и помрешь свинксом — и ты, и дети твои, и внуки правнуков…
Хотите практический рецепт? Для начала нужно перестать бояться одиночества. То есть нет, совсем не бояться невозможно, потому что страх этот, как я уже отмечал, присущ нашему естеству от природы, подобно боязни высоты. Но ведь с боязнью высоты мы научились справляться, не так ли? Живем себе на сорок седьмом этаже, летаем на семьсот сорок седьмом Боинге — и ничего, привыкли, не жалуемся. Вот и с одиночеством нужно так же — привыкнуть. Поверьте опытному человеку: главное — решиться, а дальше совсем просто.
Ну, а потом попробуйте вспомнить, что родились-то вы умницей, а разучились думать уже потом, в процессе воспитания. Эта задача труднее, чем первая, но овчинка выделки стоит. А уж когда вспомните, то дальше само пойдет — и крылья вырастут, и небо распахнется.
Да… надо же… опять я не о том. Как видите, заносит меня часто и далеко. Что неудивительно: летаю-то я преимущественно в одиночку, разговариваю сам с собой, вот и выходит, что остановить вашего покорного слугу абсолютно некому. Кто-то отнесет эту особенность моего одинокого полета к недостаткам, но думаю — есть в ней и немалое преимущество. Плановые путешествия уныло болтаются между заранее известными точками, в то время как летая от балды, нет-нет да и залетишь в небывалое место.