Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 129

Как-то раз я посетовал на резкость твоих манер. «У нее прекрасный голос, — заметил его преподобие, — почему бы не обучать ее пению? Быть может, нежные мелодии…»

Да, сознаюсь: сам я не учил тебя музыке. Какой-то непонятный страх останавливал меня. Ты ловила музыку на лету, и твои пристрастия пугали меня. Ты пела — чисто, верно — уличные песенки, банально афористичные, грубоватые, я сказал бы даже — разбойничьи… Голос твой срывался от бессознательного волнения…

Я пригласил старенькую суматошную певицу, не слишком надеясь на успех. Но чем-то учительница привлекла тебя, ты охотно пела вокализы. С каким наслаждением я стал твоим аккомпаниатором! Как старался приучить тебя к сладостным итальянским ариям! В награду за выученный урок я приносил тебе любимое пирожное безе. Не знаю, хорош ли такой способ; однако занятия сближали нас. Ансамблевое музицирование для партнеров — привычка превыше кровного родства.

Но вот ты стала взрослой; приличнее было нам поселиться отдельно. Я уже опасался докучать тебе. Старая Марта иногда приходит ко мне прибирать, я же бываю у тебя не часто и не редко: выдерживаю должные паузы. Случается, ты сама зовешь меня в неурочный день, встречаешь с приязнью, рассказываешь и расспрашиваешь, — впрочем, слушая мои ответы рассеянно: дети знают, что взрослые не ждут от них заботы или совета. А я не из тех, кто внушает тревогу.

Сюда, сюда, девочка; и как это не убраны нечистоты вблизи твоего дома!.. Я и такта не пропустил твоей музыки, угадаю наперед каждое слово твое и поступок. Уверен, что изучил тебя лучше, чем ты сама себя знаешь, это моя маленькая хитрость, которую не выдам. Сейчас, после музыки Флейтиста, — узнаешь ли ты себя, Памина? Узнаешь ли назавтра? Хорошо ли, что ты, что мы ее слушали? Говорил ли я тебе, что и мысленно не звал тебя дочерью?

У тебя высокие светлые комнаты, окна на юго-восток — не сразу нашел я старинный дом в укрытии липовой рощи. Весной здесь поют соловьи, в июле цветет липа, и нет в мире постоянства надежнее. Соседи — тишайшие старые супруги, Филемон и Бавкида, а еще — добрый седой архивариус, иной раз я захожу к нему послушать рассказы о древних хрониках Гаммельна. Снова поселиться вместе? Музицировать в угловой комнате, где стоит твой маленький рояль? И потом не уходить одному домой… Да-да, рояль задирает третью, заднюю ножку, а его заглушают трубкой свернутых нот — за плохой аккомпанемент! Уж не лучше ли продолжать наш дуэт — не быстрее andante, своевременно чередуя мажор и минор? Ах, девочка, я не игрок! Нравственный закон в нас, звездное небо над нами, — как волшебно уйти под это небо налегке, а вам с песенкой, с флейтой не сундуки укладывать, — но как будет странствовать сорокалетний подмастерье с роялем за спиной? Да еще справлюсь ли с ремеслом?

Что ты сказала? О нет, дитя, старая музыка — не пирожное безе, это слишком резко. Даже Дебюсси, при своей приторности… Фавну жарко, фавну лень, голова запрокинулась, он выронил свирель, — а послушай, как шевелятся острые уши, как исподволь елозят по траве копытца — сами по себе, он про них знать не знает; уличай, обличай, стыди его — он только приоткроет глаза в невинном удивлении…

Козел вместо безе.

Но, конечно, германская муза питательнее, даже Шубертов липовый цвет — вещественнее…

Вот ты и дома, Сабина, — прийти завтра? Приду; когда тебе хочется? Утром? Чудесно, утром. Право, ты резко судишь о старой музыке — по-детски, по-женски…

Она тронула уже колокольчик и вдруг обернулась и сказала с веселой улыбкой:

— Мы вместе учились в школе. Его зовут Клаус.

— Успокойся же, Бербель, поди отдохни, еще лучше — засни.

— Ах, дядя, не до сна, опомниться не могу, страшно.

— Что вы, дорогая фрейлейн Бербель! Вы были блистательны. Я давний поклонник вашего таланта, но сегодня вы превзошли себя.

— Вот именно — превзошла. Вы знаете, дядя, у меня на сцене мандража не бывает, все выучено, с партнером никаких недоразумений. А сегодня… глядите, до сих пор трясет.

— Милая фрейлейн Бербель, вы лучшая пианистка Гаммельна, не устану это повторять. Какая техника, какое чувство стиля! Какое равновесие в ансамбле! Вы так мастерски уловили манеру нашего гостя, так применились к его звуку, далеко не обычному. И что еще удивительнее: вы аккомпанировали наизусть! Позвольте узнать, кстати, что это за пьесу вы играли — в самом конце? Неужели… право, боюсь высказать догадку, чтобы не переполнилась мера моего восхищения, — неужели вы импровизировали аккомпанемент?

— Вот тут-то самый ужас и был. Простите, бургомистр, — нет, дядя, не хмурься, я должна еще выпить. Два часа на сцене в таком напряжении, руки сводит, любой тебе скажет, что надо мускулы расслабить…





— Нехорошо, Бербель. Что сказал бы профессор, увидав невесту пьяной. Эти кафешантанные манеры тебе не к лицу, ты уж не девочка.

— Знаешь, дядя, я твоего протеже не терплю, но сейчас, чтоб мне провалиться, не отказалась бы, и поскорее. Чтобы завтра не играть — по семейным обстоятельствам. Вы говорите, бургомистр, «уловила манеру». Еще та манера: играть без репетиции, не договорившись с концертмейстером! Когда он начал эту… это… черт знает что такое!

— Бербель, не бранись!

— Черт знает что такое, говорю! Кошмар: он начинает, а я без нот не знаю, что делать, и вдруг беру аккорд, второй, откуда что берется, куда девается, нахожу басы левой — как во сне — лечу, земля далеко-далеко внизу, помню, что могу упасть, и не падаю, по спине мурашки… Нет уж, не надо мне таких наитий! Ведь убей — не повторю, что играла. Что-то в нем не то, дядя, положил бы крестное знамение на него и на меня заодно.

Часы магистра, осанистые и важные подобно хозяину, бьют полночь. Густой колокольный звон в малую терцию.

— Вы пережили высокие минуты, дорогая Бербель. Не пугайтесь вдохновения, даже если оно мистично. Разве сама музыка не заключает в себе нечто мистическое?

— Черта с два, у меня от этой мистики с детства мозоли на пальцах.

— Бербель, ты охмелела. Иди с богом, спокойной ночи.

— Друг мой, ваша славная Бербель приобщилась к чуду, и это потрясло ее. О волшебная флейта! Как мы робеем пред необычным!

— Вы не оробели как будто.

— О нет, и я в смятении, и к вам принес, непоколебимый друг, мое смятение. Выпьем, магистр, за волшебное смятение! Мы давно не видались, вы сказали мне недобрые слова тогда, в ратуше, но сейчас — выпьем!

— Извольте. Я с огорчением вижу, что вы мальчишествуете. Такой легкий ветерок сорвал ваши паруса, сломал ваши мечты? Вот этот дешевый шарлатан вскипятил вас до бульканья? Вы же пускаете пузыри. Ваш восторг несоразмерен с предметом.

— Магистр! Еще вчера я повторил бы ваши слова: мне ли равняться с вами крепостью убеждений, блеском красноречия. Но как отрадно свидание с юностью! Не смейтесь! Разве я пьян?

— Да когда ж вы не пьяны, мой превознесенный друг.

— Пусть — во имя идеала!

— Сильно сказано. Не спорю, иной раз недурно позабавиться и этим, но вы непростительно путаете Тамино с Папагено, благородного принца с дикарем-птицеловом! Истинная музыка крепка как скала, ein fest Berg; она имеет начало и конец, направлена к цели: я назвал бы ее телеологичной в высшей степени, потому-то Церковь и заключила с ней союз навеки. Музыка векторна. Вырывая мгновенье у хаоса, она придает ему форму окончательную, обжалованию не подлежащую, и движется дальше не колеблясь, не возвращаясь. Эта музыка — в родстве с Великим Устроением… И лишь у ног ее — не выше колен — мотыльково мелькают случайные мотивы, песенки… Тема тысячу раз меняет обличье, музыкант без конца возвращается вспять, разрушая уже созданную форму, не умея или не желая определить ее раз и навсегда. Эта вечная неуверенность — немощь или злая воля, побуждающая путать, сбивать с толку? Вариации только прикидываются формой: концентрические круги без развития, топтание на месте… Разве не обрываются эти пьески где попало, не помышляя об итоге?

— Но, мой друг, вариационная форма стара как мир. Классики не гнушались ею, и даже степеннейший Брамс…