Страница 4 из 22
— ...влачить по земле через все лондонское Сити в Тайберн, там повесить его так, чтобы он замучился до полусмерти, снять с петли, пока не умер, отрезать половые органы, вспороть живот, вырвать и сжечь внутренности, затем четвертовать и прибить по одной четверти тела над четырьмя воротами Сити, а голову выставить на лондонском мосту!
Сверкнув кровавым карбункулом, плотно втиснутым на указательный палец, Кромвель отпустил нижний край свитка так, что пергамент щёлкнул бичом и, сухо шипя, свернулся в тонкую трубку. Лицо Томаса Кромвеля сделалось ещё холодней, ещё надменней и злей. Пламя факелов потрескивало и трепетало в леденящей ужасом тишине. Даже в лицах солдат появилась угрюмость.
Тело Мора дрогнуло от муки безбрежной, уготованной ему королём, точно она уже свершалась над ним. Сердце убийственно сжалось. Однако узник остался спокоен и твёрд. Ему было ведомо уже третий год, что вызов, брошенный королю, грозит неминуемой гибелью. В сущности, так и должно было быть. Генрих — самодержец, только парламент может противоречить ему, но и парламент может быть им распущен. Таков английский закон. По складу своих убеждений Томас Мор и прежде неустанно готовился к смерти. Он её не боялся; боролся с решением короля, зная заранее, на что он идёт. И вот приговор, с какой-то стати вновь прочитанный Кромвелем, таил и смерть, и надежду, и нужна была холодная трезвость ума, чтобы понять, куда клонят они, снова выбрать и снова рискнуть головой: им, верно, что-то нужно ещё от него. Что-нибудь важное. Ибо то, на что они замахнулись, потрясает самое основание Англии: умы, хозяйство, отношения между людьми. Тогда оставалась возможность остановить. Может быть, остановить на самом краю.
Узник встал с тюфяка, потянулся всем телом и неторопливо опустился на табурет. Сидел с достоинством, прямо, спокойно и пристально глядя перед собой, а Кромвель, сын сукнодела, по застарелой привычке остался стоять перед ним. Томас взглянул на него с невольной усмешкой и ощутил превосходство своё уже оттого, что самодовольный, властный, победоносный преемник его на высшем посту не решился сесть перед ним, смещённым давно, давно не отдававшим никаких приказаний. Он вдруг показался себе не приговорённым, а зрителем и, позабыв о себе, с любопытством наблюдал человека. Даже взяв верх, в вожделенном, однако непредвиденном торжестве, с почти бескрайней властью в не знающих жалости хищных руках, человек оставался верным слугой. Только слугой. Не больше того.
Ещё в ранней юности Томас Мор пришёл к убеждению, что никто не родится ни прихвостнем, ни лакеем. Воспитан ли Кромвель годами тяжких лишений? Разнузданная ли жадность погубила его? Честолюбие ли ломало и гнуло? Это, в сущности, всё равно. Недостойный стоял перед ним. Мнимый владыка его головы. В нём вспыхнуло непримиримое, гневное озорство. Пленник дёрнул седую узкую бороду и небрежно, повелительно произнёс:
— Я разрешаю сесть вам, милорд.
Тело Кромвеля двинулось привычно, послушно. Униженная благодарность затлела в повлажневших глазах. Стражники растерянно искали второй табурет. Но сам Кромвель был умён, был силён, успел спохватиться и остался стоять, коренастый и плотный, с окаменевшим лицом. Колюче поглядел перед собой близко поставленными, злыми глазами. Только голос сорвался и выдал его:
— Вы ничего не поняли, мастер? Впрочем, как вам понять... Ведь вы образованный человек...
Поглаживая бороду привычным движением истончённой руки, Томас смотрел на него с сожалением и сосредоточенно ждал, какими напастями прислан тот его запугать, какими средствами наконец привести к покорности.
Моложав и крепок был Томас Кромвель. Служил когда-то солдатом, но не набрался рыцарской чести. Валял сукна. Давал деньги в рост. Приобрёл контору нотариуса. Нажил деньги, но не нажил щепетильности, чести, присущих ремесленникам и правоведам, слово которых нередко бывало надёжней расписки. Его дух искривился в жажде почестей и богатства, но тело и на сорок девятом году не утратило прочности. Мышцы ног, обтянутые тонким сукном, выпирали стальными буграми. Вся напряжённая, собранная фигура дышала нерастраченной физической силой. Слишком недавно дотянулся до милостей короля, и по напряжённому сильному телу можно было легко угадать, что ещё долго надеялся хватать эти милости на лету, жадно вкушая их пьянящую, терпкую сладость.
Мор усмехнулся, неожиданно и открыто.
Не отводя сверлящего взгляда, Кромвель отчеканил с угрозой, ткнув в его сторону стиснутым свитком:
— Вы страшитесь этого, мастер!
Он понял теперь, что означала эта уловка, и улыбнулся с презрением:
— Приговор я слышал в суде. Во второй раз это несколько скучно. Сейчас — всё равно.
Кромвель шагнул, точно хотел ударить, повторил зловеще, сумрачно, властно, заставив подумать, что испугался бы сам:
— Эти муки невыносимы. Даже для вас. Я обещаю.
Генрих знал, кого лучше прислать. В глазах многих король выглядел сумасбродным кутилой, неразборчивым бабником, самовластным, капризным, тупым, простачком. Думая так, многие не боялись его и надеялись легко обмануть. Кромвель был тоже из них и даже представить, должно быть, не мог, что всего лишь балаганная кукла в лукавых, умных руках короля, отправленная сюда как будто случайно, возможно, после нескольких стаканов вина и короткого сна. Послан зачем? Скорее всего разыграть перед ним простую, но втайне двуликую роль. На самом-то деле король был искусен, образован, дальновиден, разумен и очень опасен редким уменьем прятать от всех настоящую цель того, что делал и что говорил.
Пленник рассмеялся бедному Кромвелю прямо в лицо:
— Полно корчиться, Кромвель. Свою плоть я почти укротил многодневным постом, смирил её власяницей, каждое утро секу её сыромятным бичом. Не проволокут её и десяток шагов, как рассудок мой отлетит, и прочее свершится над бесчувственным телом. Чего мне, твоя милость, бояться?
Кромвель поднял ненужную руку со свитком и тут же её опустил. Должно быть, свиток мешал ему видеть близкую жертву. Испытующе поглядели они друг другу в глаза. Кромвель первым потупился и с угрозой сказал:
— Этим, мастер, не надо шутить!
Выходило: они его снова пугали, новым страхом они принуждали его уступить. Стало быть, никчёмная жизнь всё ещё оставалась в цене, её по-прежнему хотели купить, предлагая какую-то новую сделку. Он твёрдо, почти угрожающе произнёс:
— Я не шучу.
Кромвель отрезал словно бы с огорчением на мясистом лице, но с открытой ненавистью в хрипящем, пониженном голосе:
— И не шути. Ничего не осталось тебе, как молить короля о пощаде.
Этого Кромвель не должен бы был говорить: уловка становилась слишком заметной. Лучше бы Генриху прийти самому, Генрих не проговорился бы так откровенно, а у него была бы возможность в который раз объяснить, что с одними лакеями управлять государством нельзя. Генрих чуял это своим верным, искушённым в политике, изощрённым умом, иначе не стал бы с ним торговаться. Может быть, и догадался уже? Жаль, что не понял и, возможно, никогда не поймёт, что не всякий поддаётся постыдному страху и не всякого можно купить. По этой причине и подослал дурака, а у дураков даже нет надобности выведывать тайну, дураки ничего не таят про себя.
Томас Мор смерил Кромвеля долгим взглядом и разыграл удивление:
— Что нужно королю от готового к смерти?
Кромвель дёрнул плечом и напыщенно произнёс:
— Это знает только король!
Узнику припомнилась изящная латынь Цицерона и гордый обычай доблестных римлян. Улыбаясь небрежно, поднял руку, точно обнажал меч перед боем, и шутливо проговорил:
— Передай королю: Томас Мор, идущий на смерть, приветствует его.
Кромвель искривил губы в довольной улыбке. Рот приоткрылся, готовя, должно быть, дерзкий ответ. Только глаза метнулись от страха, и внезапно застыло лицо. Кромвель обернулся и сделал повелительный жест. Безусый воин шагнул поспешно к стене, разгоняя испуганные тени перед собой, и твёрдой рукой вставил факел в кольцо. Кромвель взмахнул ещё раз рукой и бросил: