Страница 20 из 22
Лишь на указательном пальце правой руки желтел перстень с крупным опалом. Несмотря на рыхлые, нездоровые, опавшие щёки, холёное лицо хранило печать просвещения. Тонкий, жадный беспомощный рот выглядел слишком маленьким на широком лице, но большие глаза и тонкие дуги бровей были всё ещё по-женски красивы. Над этими большими глазами, над этими тонкими дугами возвышался светлый сосредоточенный лоб. Тоска и непонятная нежность мерцали в спокойном задумчивом взгляде. Бледные пальцы рассеянно сминали гвоздику. На полированном чёрном круглом столе громоздились разнообразные сласти, дольки апельсина темнели в золотистом мёду.
Король читал рукописную книгу и не тотчас приметил его.
Торопясь разгадать, придумано ли это нарочно, чтобы растрогать его и расположить на дружеский лад, или король в самом деле читал и задумчив всерьёз, коротко поклонился и начал негромко, явно спеша:
— Вы приказали, милорд...
Не повернув головы, король так же негромко сказал:
— Нынче оставь это, Мор.
Угадывая по этому негромкому усталому голосу, что Генрих нерешителен, тревожен и грустен, тотчас решив, что он вызван столь спешно, чтобы рассеять его печаль, ощутив жалость к этому больному, утомлённому человеку, но не желая терять времени в беспредметной пустой болтовне, пристойной только шутам, зная уже, что и от пустой болтовни увильнуть не удастся, продолжал уже неторопливо, но строго:
— Как я и предполагал, акт восемьсот девятого года, воспрещавший разрушать дома свободных крестьян, которым принадлежит до двадцати акров земли, не исполняется повсеместно. Хозяйства уничтожают, разоряя этим хозяев, каким бы количеством земли они ни владели. Обработка пашни приходит в упадок. Ваши подданные нуждаются в хлебе, а цены растут и растут. Церкви ветшают. Исчезают дома. Я имею смелость просить соизволения подготовить новый парламентский акт, который возобновил бы прежний закон. Если на этот раз мы добьёмся неукоснительного его исполнения...
Не двигаясь телом, обернув к нему только голову, умоляюще взглянув исподлобья, государь жалобно перебил:
— Оставь это. Нынче мне нужен не канцлер, а друг.
Не останавливаясь, словно не понимая, что ему говорят, зная любимое увлечение короля, решился на крайнее средство:
— Свободные крестьяне, живущие безбедно своими трудами, составляют основу нашей непобедимой пехоты, и если мы...
Генрих взмолился, нервно ударив рукой по листу, издав сухой, как будто предупреждающий звук:
— Ты видишь, я читаю Вергилия, но в этом тексте ужасно много ошибок, и мне нужна твоя помощь, так помоги.
Досадуя, что ему не дают говорить о насущном, холодно посоветовал то, что было известно и королю:
— В таком случае удобней всего обращаться к печатному тексту.
Сердито мотнув головой, сморщившись, точно от боли, Генрих стал объяснять задушевно и страстно:
— Печатная книга холодна и бездушна. Гуманистическую мысль позволяет оттачивать только старинная рукопись, хотя бы с ошибками, что из того? Это ты, ты сам много раз твердил мне об этом!
Переступив с ноги на ногу, точно устал или надоело стоять, сцепив перед собой пальцы рук, ответил спокойно:
— Да, это я не раз говорил и могу повторить, но, в зависимости от обстоятельств, не всегда настаиваю на этом. В данном случае печатный текст легче было бы разобрать. Я невысоко ценю дела более трудные лишь за их трудность.
Передвинувшись грузно, привалившись к стене, смяв в комок и отбросив гвоздику, опустив рукописную книгу на колени, перекидывая большие листы, сильно пожелтевшие по краям, Генрих говорил торопливо:
— Э, полно, полезно преодолевать трудности даже пустые. Вот послушай-ка лучше... Я нашёл одно место... Ага, вот оно где!
Откашлявшись, вспыхнув глазами, порозовев, прочитал выразительно, старательно выделяя цезуры:
— «Ночь прошла полпути, и часы покоя прогнали сон с отдохнувших очей. В это время жёны, которым надобно хлеб добывать за станом Минервы и прялкой, встав, раздувают огонь, в очаге под золою заснувший, и удлинив дневные труды часами ночными, новый урок служанкам дают, ибо ложе супруга жаждут сберечь в чистоте и взрастить сыновей малолетних...»
Уловив явственно боль, которая на последней строке внезапно послышалась в голосе Генриха, сам этой болью проникаясь, невольно сочувствуя страданиям ближнего, спеша угадать, что последует далее, отметил почти машинально:
— Из книги восьмой.
Не взглянув на собеседника, заложив страницу пальцем с опалом, Генрих полистал, посмотрел на заставку, которую украшала миниатюра, выполненная синим и жёлтым, и с удовлетворением подтвердил:
— Да, из восьмой... Ты отлично навострил свою память.
Ухватившись за это, как за нить Ариадны, поспешно перевёл разговор на другое, лишь бы отвлечь старевшего короля от горьких, навязчивых мыслей о сыне:
— Это не столько память, милорд, сколько привычка. Она в том состоит, чтобы поддерживать в своей голове такой же точно порядок, какой заведён у хорошей хозяйки на кухне, когда стоит только протянуть в любую сторону руку и достанешь безошибочно то, что нужно достать для очага и стола. А нашу память... — Тут сокрушённо развёл руками и широко, доверчиво улыбнулся: — ... некогда вострить, государь.
Уловив игру слов, Генрих нахмурился, взглянул исподлобья и с тихой угрозой сказал:
— Не серди меня, Мор. Нынче не время для шуток. Хотя, по правде сказать, я твои шутки люблю. Пошутим потом, а теперь лучше-ка присядь вот сюда и говори мне, как другу, «ты», отставь пока «государя». Сначала станем говорить о Вергилии.
Сам не веря, чтобы этот странный, явным образом преднамеренный разговор ограничился тёмными местами великой поэмы, отметив это веское слово «сначала», предчувствуя худшее по холодному тону и тихой угрозе, спокойно готовясь и к худшему, неторопливо опустился на бархатную скамейку, расставил ноги в чёрных чулках, любя с детства латинские древности:
— Мудрость Вергилия бесконечна, клянусь Геркулесом, как мудрость всех древних поэтов. Несколько ранее, в книге седьмой, поближе к концу, у него говорится: «Мирный и тихий досель, поднялся весь край Авзонийский. В пешем строю выходит один, другие взметают пыль полётом коней, и каждый ищет оружие. Тот натирает свой щит и блестящие лёгкие стрелы салом, а этот вострит топор на камне точильном, радуют всех войсковые значки и трубные звуки. Звон наковален стоит в пяти городах...»
Сузив глаза, вдруг потерявшие цвет, ставшие как холодные льдинки, ощетинившись рыжеватой полоской ресниц, Генрих остановил недовольно:
— С каких это пор ты полюбил военную брань?
Канцлер невозмутимо ответил:
— Я и нынче её не люблю. Я по должности обязан думать о ней.
Монарх поднял несколько голос, глухой и капризный, отводя, однако, взгляд:
— Какой ты упрямец! Вечно своё!
Удивляясь и сам, как это место удачно подвернулось ему на язык, потеряв тут же охоту продолжать мысль Вергилия о войне, которая так кстати пришлась к разговору о свободных крестьянах, разорённых большими владельцами, ответил пространно, вновь с намерением уводя в сторону эту неровную, загадочную беседу:
— Напротив, я не упорствую никогда и всегда готов переменить моё мнение по предложению того человека, о котором я подлинно знаю, что тот без основания никогда не станет ничего предлагать.
Поудобней устроив книгу на толстых коленях, осторожно, с любовью вновь перекидывая большие листы, Генрих мягче, уступчивей попросил:
— Оставь свою мудрость, философ. Лучше мне помоги. Вот в этом месте, где «часы покоя прогнали сон с отдохнувших очей», мне сдаётся, не совсем верно было бы говорить о покое. «Часы покоя прогнали сон»? Наш Вергилий всегда до щепетильности точен. Может быть, переписчик ошибся, копируя текст?
Наблюдая исподволь за каждым движением государя, по давней привычке сжимая и разжимая пальцы левой руки, размышляя, как было бы кстати возвратиться к акту парламента, который необходим для мира и покоя в стране, не торопясь изъяснял: