Страница 23 из 26
Смирнов, как и обещал, регулярно докладывал мне о ходе подготовки книги и вообще, судя по всему, держал это дело под неусыпным контролем. По его расчетам, которыми он со мною поделился, книга должна была составить имя новому издательству. Против этого при всей своей скромности я ничего не смог возразить. Он сделал также ряд достаточно невинных замечаний — о необходимости несколько сократить рукопись, о том, что название ему кажется недостаточно коммерческим, о возникших у него новых идеях по оформлению книги, и т. п. Я отвечал Смирнову в том смысле, что окончательное решение принадлежит ему как издателю и по второстепенным вопросам мы спорить не собираемся, лишь бы стихи — а в книгу вошли исключительно новые, не издававшиеся ранее шедевры, — поскорее увидели свет. И вот наконец пробил долгожданный час: готовый тираж вывезли из типографии на склад, и мы могли ехать в Нижний, дабы подержать в руках наше общее детище, урегулировать денежные вопросы и забрать в Москву потребное количество экземпляров, а заодно и отпраздновать счастливое событие.
Смирнов встречал нас на вокзале. На его лице запечатлелось запомнившееся мне по первому знакомству выражение высокомерия (словно он знал нечто такое, чего нам знать не дано), смешанное с выражением настороженности, как будто он ожидал от нас какого–то подвоха. Мы направились в смирновское издательство «Вентус», снедаемые понятным нетерпением. Нижний Новгород при коммунистическом режиме разрастался совершенно хаотически, так что при взгляде на его нынешнюю карту у самой мудрости от изумления отвиснет челюсть. В результате перемещения по Нижнему на общественном транспорте представляют собой сущую пытку, особенно если накануне человек на радостях основательно выпил, как счел возможным поступить я. В отвратительного вида здании, настоящем шедевре функциональной архитектуры, — вид подобных строений нагоняет глубокое уныние, переходящее в неукротимую жажду разрушения, — в этом здании, которому судьба предназначила стать мавзолеем наших надежд, мы поднялись на второй этаж и познакомились с коллективом издательства, состоявшим из машинистки со взглядом настолько бойким, словно она примеривалась, как бы половчее вытянуть у посетителей кошелек из кармана, и редакторши, взиравшей на мир безжизненными глазами мороженой наваги. Нам подали бездарно заваренный переслащенный чай, и Смирнов с видом торжествующим и загадочным водрузил на стол початую пачку экземпляров долгожданного сборника. Уже одно оформление книги способно было вызвать разлитие желчи у человека, наделенного художественным вкусом: проигнорировав наши ясно выраженные пожелания, Смирнов велел изобразить на обложке то, что его пещерному сознанию представлялось, видимо, квинтэссенцией курпгуазности, а именно — обнаженную желтоволосую бабищу, до того дебелую, что очертания ее тела расплывались и сливались с линючими тонами обложки. Бабища лежала среди какой–то чахлой растительности и тупо ухмылялась. Мысленно призвав себя к спокойствию, я раскрыл книжку, нашел свой раздел, погрузился в чтение и вдруг почувствовал, что у меня останавливается сердце. Когда я очнулся, то увидел, что Пеленягрэ неподвижно сидит на стуле, устремив неподвижный взгляд в пространство, руки его безжизненно свисают вдоль туловища, а выпавшая из разжавшихся пальцев книжка лежит на полу. Упавший в обморок Степанцов распростерся прямо на редакционном столе, смешав бумаги, и редакторша в панике поливала его водой из графина.
Друг мой, поэтам не привыкать к ударам судьбы, но, по счастью, удары все же обычно касаются самих поэтов, к не любимых созданий их гения, и потому переносятся достаточно спокойно. В нашем же случае все обернулось куда хуже. Смирнов решил вложить в нашу книгу все свои не реализованные дотоле графоманские амбиции и попросту переписал все стихи на свой лад, вставляя собственные пошлые выражения взамен наших, выкидывая сразу по нескольку четверостиший (вот какой смысл вкладывал этот маниак в свои намеки насчет желательности сокращений!), коверкая строки и придумывая новые, неслыханные дотоле слова и обороты. Творя свое черное дело, он, разумеется, не считался ни с размером, ни с рифмой, ни с авторским замыслом, ни просто со здравым смыслом. Как то в обычае у графоманов, он стремился поразить и нас, и будущих читателей смелостью образов и потому вместо невинного выражения «летит, как ворона» писал «летит, как сварена ворона», вместо «через час» писал «через уповод» и т. д. Кстати, слова «уповод» мы не нашли ни в одном словаре; предположительно это профессиональный термин нижегородских строителей, обозначающий полную неопределенность течения созидательного процесса во времени. Например, если к ним обращаются с вопросом, когда же наконец объект будет введен в строй, они таинственно отвечают: «Через уповод». С легкой руки послушниц Ордена, которых слово «уповод» прямо–таки заворожило, оно, это слово, прочно вошло в язык столичной богемы как обозначение человека беспринципного, циничного и бездумно стремящегося к любым плотским утехам. Собственно говоря, человеческого в нем остается уже так мало, а стремление его к низменным радостям столь сильно, что он перестает быть человеком и с большим основанием может причисляться к лику низших демонов как вид, промежуточный между упырями и водяными. «Уповод проклятый», — говорят теперь послушницы про своих недругов.
Всех удивительных творческих находок Смирнова я перечислить не в силах — лучше я вышлю вам книгу. Этот неповторимый литературный памятник, памятник претенциозной бездарности и самоуверенной тупости, можно читать бесконечно. Кстати, вместо предложенного нами названия книги «Триумф непостоянства, или Клиенты Афродиты» Смирнов, конечно же, поставил свое: «Пленники Афродиты». Одно это дает представление о плоскости и обывательском убожестве его мышления. Впрочем, давно замечено, что меру человеческой тупости нельзя выразить словами, равно как невозможно предвидеть ее скачки, повороты и выверты («Нельзя предусмотреть никак Того, что сочинит дурак», — замечает Брант), и потому адресую Вас непосредственно к злополучной книге «Племянники Афродиты», как мы ее называем между собой, сам же перехожу к изложению дальнейших событий.
Куда–то отлучавшийся Смирнов вошел в комнату и самодовольно произнес что–то вроде «Ну как?!» Уже успев прийти в себя, я гадливым движением отшвырнул книжку, откинулся на спинку стула и холодно произнес: «Мне ясно только одно — я этих стихов не писал». Лицо нашего благодетеля выразило крайнюю степень недоумения: он–то был убежден, что мы из тех литературных побирушек, которые готовы снести любые издевательства за возможность напечататься, а высказанная им готовность немедленно выплатить нам три тысячи целковых и вовсе сделает нас его преданными холопами. Мой ледяной тон сразу его отрезвил. «В моем разделе нет ни одного стихотворения, которое не подверглось бы самым нелепым искажениям, — продолжал я. — В других разделах, по–моему, тоже. Вы не пощадили даже стихов Бардодыма, хотя вам следовало бы питать уважение к смерти, если вы уж не питаете уважения к таланту». Туг я заметил, что Пеленягрэ как–то подозрительно оживился, начал бросать жадные взоры на сейф, издавать легкомысленные смешки и отпускать шуточки, резавшие мне слух своими примирительными интонациями. Видимо, архикардинал проголодался, а в таком состоянии этот незаурядный поэт становится, к сожалению, ограниченно вменяемым. Степанцов что–то нечленораздельно мычал: у него на некоторое время отнялась правая сторона тела от пережитого потрясения. Мне пришлось возложить на себя всю тяжесть неприятного разговора и однозначно заявить, что к уродливому детищу Смирнова мы не желаем иметь никакого отношения и его деньги нам не нужны, поскольку в данной ситуации они являются платой за грязное надругательство, совершенное пошлостью над искусством. Оправившись от изумления, Смирнов с величайшим пылом ринулся в спор, упрекая нас в зазнайстве и утверждая, будто от его правки наши стихи только улучшились. При этом он проявил ребяческое свойство цепляться за мелочи и придираться к словам, полнейшее непонимание того, что такое произведение искусства, абсолютное нежелание стать на чужую точку зрения. Последнее порождалось манией величия, которая у него протекала особенно тяжело, как и у всех тех больных, которые ни по своим жизненным свершениям, ни по душевным и умственным качествам не имеют ни малейшего права притязать на величие. «Ну хорошо, если вы не хотите слушать меня, послушайте людей посторонних», — потеряв терпение, сказал я и предложил перенести разговор в особняк, принадлежащий Нижегородскому музыкальному обществу, председатель которого некогда устраивал наши гастроли в Нижнем и с тех пор оставался нашим добрым другом. Уверенность Смирнова в своей правоте носила явно параноидальный характер, и потому он охотно согласился с моим предложением. Пеленягрэ, делая вид, будто не замечает моих гневных взоров, прихватил с собой две пачки книг, посчитав их, должно быть, выморочным имуществом. Мы и Смирнов отправились в музыкальное общество порознь: огорченный издатель пообещал прийти попозже, сославшись на неотложные дела. Свободный промежуток времени я употребил на то, чтобы втолковать Пеленягрэ, опьяненному возможностью получить три тысячи рублей, подлинное значение всего происшедшего. «Из нас, великих поэтов, уже сейчас живущих в вечности, сделали компанию графоманов, — да что там графоманов, просто придурков, бормочущих какую–то лишенную смысла нескладицу. Вы почитайте, что этот психопат сделал с вашим стихотворением «Ужин в Санлисе»! Он отрывает у стихов головы, руки, ноги — лишь бы сделать их хоть в какой–то степени пошлыми. Все его устремления направлены к этой цели, — естественно, что кое в чем он преуспел. И если мы возьмем его три тысячи сребреников, то тем самым как бы одобрим его мерзкие художества. Неужели я для того всю жизнь учился своему делу, чтобы какой–то слабоумный провинциал в одночасье отбросил меня на уровень заурядного бумагомарателя? А что скажут наши друзья?! А наши читатели?! Вы же не собираетесь каждому из 20000 покупателей этой белиберды объяснять, что мы тут ни при чем? Да вам и не удастся ничего доказать, ведь наш меценат, — туг я в сердцах нецензурно выругался, — ведь наш благодетель станет всем демонстрировать вашу расписку в получении его гнусной подачки и утверждать, будто вы с ним находитесь в добром согласии». «Да, деньги — это еще не все. Подумайте о чести, — внезапно ожил Степанцов. — Подумайте о славном имени Пеленягрэ, которое будет безнадежно замарано. Подумайте о ваших потомках! Да и что это за сумма — три тысячи? Просто курам на смех, — и Магистр презрительно сплюнул. — Возможно, ему придется раскошелиться куда посерьезнее». «Это как?» — с надеждой спросил приунывший было Пеленягрэ. «Очень просто, — объяснил Магистр. — Договор мы с ним подписывали? Нет. Стало быть, наши стихи он напечатал самовольно, то есть совершил акт пиратства. Дерзость этого акта усугубляется тем, что он внес в украденные произведения свои дурацкие поправки. На такие дела есть статья». «Правильно! Обычный жулик! Уповод проклятый! — воскликнул Пеленягрэ. — Сто миллионов отступного — на меньшее я не согласен. Читали, как он изуродовал «Ужин в Санлисе»»? «Ну, ста миллионов у него может и не быть», — попытался я урезонить Виктора. «Ничего, продаст квартиру, — неумолимо парировал Пеленягрэ. — Жену пошлет на панель, дети пойдут побираться… Не он первый, не он последний». В результате приведенного разговора Виктор из соглашателя превратился в яростного экстремиста; не сомневаюсь, что если бы ему дали огнестрельное оружие, то участь Смирнова оказалась бы самой печальной. Впрочем, последнему и так трудно позавидовать: бессмертие было у него в руках, но он упустил его, потакая своим беспочвенным амбициям.