Страница 7 из 22
— Так, значит, с мельницей знакомишься? — спросил Горушкин, а сам недоверчиво поглядывает то на человека, то на дверь.
— Конечно, Хасан-ага умер, мелить кому-то надо.
— Там больше никого нету?
— Нет.
— Тросточка твоя? — указал он на посошок. Человек неопределенно пожал плечами, словно не понял вопроса. — Как же это у тебя получается: пришел с производством знакомиться, а дверь открыть не можешь? Вот так хозяин!
Человек смутился, что-то залопотал по-своему, потом ответил:
— Не знаем, куда Хасан-ага ключ девал. Все в своя могила таскал…
Но в это время опять появился Барин, кинул к ногам Горушкина какой-то грязный узелок, обнюхал чарыхи на логах незнакомца и зарычал. Горушкин не успел прикрикнуть на Барина, как тот прыгнул на человека, сбил его с ног и сам отскочил, словно от стены.
— Фу! Фу, чертолом этакий! — крикнул Горушкин и взял незнакомца за плечо, чтобы помочь ему подняться на ноги. Вдруг лицо его исказилось.
— Вон ты какой мельник! — он оттолкнул его от себя и приказал: — Снимай свою маскировку!
Под невзрачной одежонкой «мельника» был тяжелый жилет. Настоящая кольчуга! Только сделана она не из железных колечек, а из серебряных рублевок. Хитро сработана жилетка: простегана на машинке небольшими квадратами, и в каждом таком квадратике целковый зашит, чтобы не брякал, звука не давал.
В тридцатом году всякие кулаки, торговцы да попы по нашей валютной политике решили удар нанести: за границу потекло и золото и серебро. А то, которое не могли спровадить, по горшкам да корчажкам, рассыпали да в землю прятали. Вот и «мельник» на серебрушках попался. В узелке у него полтинники оказались, килограмма три. А когда как следует посошок осмотрели, еще один сюрпризец нашли — в полом нутре золотые десятирублевки. А на мельницу-то он забрался для того, чтобы обождать здесь приятеля, который с той стороны должен был подойти. Вот тебе и мельник!
Шагает он теперь впереди нас, поторапливается, а за ним — Барин, на пятки лапами наступает. И все еще на нем шерсть дыбом стоит: здорово, видать, озлился на этого валютчика. И тут я вспомнил, как он с Горушкиным в наряде лежал, спросил:
— Чего это твой волкодав ночью дождевичок норовил с тебя содрать? За какие такие провинности?
Горушкин ухмыльнулся.
— Это так. Это мы об деле с ним калякаем. Он ведь, хоть и собака, а тоже устает. Утомился, лапой меня царапнет и вроде бы скажет: «Гляди хорошенько, а я чуток передохну». Отдохнет, опять за службу. Но вперед лапой меня царапнет, предупредит. Вот так на пару и действуем…
— Чудаки вы, Горушка, с ним оба, честное слово, чудаки какие-то. Другие же проводники так не делают.
— Другие пущай как хотят, их дело, а мы по-своему… — Он долго молчал, перебирал поводья, поправлял лошадиную гриву, но я угадывал по его лицу, что ему хочется что-то еще сказать. — Вот так, Вьюга, — вздохнул он. — Тебе чудно кажется, а мне нет. Собака — она все поймет, к чему надо, к тому и приучай ее, все будет делать… Терпение только нужно душевное. Это главное в таком деле… Охота мне с товарищем Дуровым познакомиться, потолковать. Не слыхал про него?
— Нет.
— О-о, сильнейший человек по части всяких зверей. У него даже львы и тигры, как котята, делаются…
Памятник
На полпути между заставой и границей есть бугор, заросший тамариском, а на нем памятник — собака, высеченная из серой каменной глыбы. Стоит она на невысоком постаменте, как часовой, устремив взгляд на границу. Это памятник Барину, собаке Горушкина. Сделал его наш художник — пограничник Рыбченко.
Скоро три года будет, как служу, срочную службу свою заканчиваю, много перевидал собак — овчарок, доберманов, даже с бульдогами приходилось встречаться, но такой, как Барин, не видал. И чего бы в ней: простая собачонка, а такую славу себе нашла. Даже нарушители, черти полосатые, каким-то делом пронюхали, что на нашем участке исключительный пес охраняет границу, стороной стали обходить. Вся застава вздохнула: потерь меньше, у пограничников уверенности больше. И только один Федор Горушкин, кажется, был не совсем доволен.
Однажды в наряде мы с ним были, задержали двух контрабандистов — хну[1] и терьяк[2] тащили на нашу сторону. Задержал-то их, по правде говоря, Барин. Они, было, сопротивляться начали: один ружьем от собаки отмахивается, другой — дубиной. А Барин еще злее становится, кинулся на одного, свалил его на землю и так вцепился, что и бросить не может, ровно пришили его к этому контрабандисту. Горушкин подбежал на помощь, и еле расцепил их. А когда мы возвращались из наряда, он потрепал собаку и сказал:
— Ну, Барин, неважные у нас дела с тобой, дружище! Так нельзя…
Что хотел он этим сказать, я так и не понял тогда. С собаками у него всегда ведь свои задушевные разговоры были. А у меня, по-честному говоря, особого интереса к собачьим делам никогда не было, так только, со стороны приглядываешься и диву даешься: какая сильная любовь у человека может быть к этим животным!
И вот вскоре произошло такое событие.
…Пришла осень. Она здесь не такая, как у нас на Урале, когда ее золотой называют. Зелень вся еще летом сгорела. Дожди смочили землю, ветры подули холодные, потянулись туманы. В такую погоду говорят, что хозяин собаку со двора не выпускает, а пограничнику надо идти.
…Начальник заставы Горушкина и меня назвал в одной паре. Значит, предстоит какое-то дело, потому что Горушкина не в каждый наряд назначали, а только тогда, когда приходилось действовать по проверенным данным.
На инструктаже начальник объявил нам, что идем мы в засаду и должны еще засветло скрытно расположиться в Сурочьей балке — там есть старая караванная тропа, почему-то нарушители очень любили ее.
Вот к этой балке мы и направились. Барин впереди бежит. Подбежал Барин к бугорку, понюхал, фыркнул и презрительно отвернулся.
— Ишь ты, что делается, — размышлял Горушкин, покачивая головой. — Весь бугорок барсук запакостил, негодяй этакий… Случись дома такое, я бы его быстро выкурил отсюда… Барин — он все понимает: и что на земле делается, как по книге читает…
— Вот и надо бы ему охотником быть, а не служебной собакой.
— Это еще как сказать! — возразил Горушкин. — Каждая собака — охотник! Службу он понимает хорошо, талант у него по этой части имеется. — Барин, дорогой товарищ, на заставе вырос, можно сказать, что в боевой обстановке, сызмальства приглядывался, что к чему. Вот и понял, что здесь другой охотой занимаются. Жаль только, людей он не любит. Обижали они его часто…
Так за разговором мы и не заметили, как доехали до Сурочьей балки. Смеркаться стало. Я в сторонке с лошадьми, как мог лучше замаскировался, а Горушкин расположился с Барином на самой тропе.
Дождь сыплет несильный, тоскливо и неуютно на границе. Взяться ни за что нельзя — все мокрое и скользкое, и кажется, не только плащ и ватник — до самой души все промокло. Ни птиц, ни зверей — никого не слышно. На что непутевые шакалы и те в такую погоду не любят шататься, сидят где-то в сухом убежище и помалкивают. «А вот нарушитель — его никакая погода не держит, — подумал я и поглядел по сторонам. — Может, еще и не пойдут нынче». Лежу под самыми лошадиными мордами и философствую, разбираю, что к чему подходит. Пограничник — он всегда в мыслях разговаривает то со звездами, то с конем, а то сам с собою. Иначе ему нельзя — может притомиться и уснуть, а делать этого ни в коем разе не полагается.
Время идет своим чередом, чернильная темнота расплылась по границе и такая тяжелая, что, кажись, крикни изо всей силы и голоса не услышишь, застрянет он в этой тьме.
Лежу, а сам будто наяву вижу, как Горушкин службу несет: как Барин царапнет его своими лапами, как они «сменяют» на посту друг друга. На этом и оборвались мои глупые размышления. Шаги послышались. Барин заволновался. А Горушкин крикнул:
1
Хна — краска для волос.
2
Терьяк — наркотик.