Страница 5 из 11
День благодарения я пропускаю, волочу свою хворь через весь декабрь, в затяжном вынужденном уединении, которое, увы, не кристаллизирует мои мысли. По утрам кормлю кошек, безмолвно собираюсь в путь, а затем проделываю свой маршрут – через Шестую авеню до кафе ’Ino, сажусь за свой обычный угловой столик, пью кофе, притворяюсь, будто пишу, или пишу всерьез с примерно одинаковым – сомнительным – успехом. От светских обязательств уклоняюсь и старательно подстраиваю все так, чтобы провести праздники в одиночестве. В сочельник одариваю кошек игрушечными мышами, ароматизированными котовником, и ухожу бесцельно шататься в безлюдной ночи, и наконец оказываюсь в окрестностях отеля “Челси”, в кинотеатре, где на последнем сеансе показывают “Девушку с татуировкой дракона”. Покупаю билет, беру в кулинарии на углу большой стакан черного кофе и пакет органического попкорна, устраиваюсь в заднем ряду. Здесь только я и еще пара десятков тех, кто решил сачкануть, и мы, в комфортной изоляции от мира, предаемся своей, специфической праздничной неге: ни подарков, ни младенца Христа, ни мишуры, ни омелы – только чувство полнейшей свободы. Фильм мне понравился своей картинкой. Я уже видела шведскую версию, без субтитров, но книг Ларссона пока не прочла, а теперь смогла уловить сюжет и затеряться в унылом шведском ландшафте.
Домой я шла уже за полночь. Погода была сравнительно щадящая, и мое сердце наполнилось спокойствием, которое постепенно переродилось в желание оказаться дома, в своей постели. На моей пустынной улице почти ничего не напоминало о Рождестве – только какая-то залетная мишура переплелась с мокрыми листьями. Я пожелала доброй ночи кошкам, возлежавшим на диване, а когда направилась в спальню, Каир, щуплая абиссинка в шубке цвета пирамид, последовала за мной. Наверху я отперла застекленный шкаф, бережно распаковала фламандский вертеп: Мария, Иосиф, пара волов и младенец в колыбели, – и расставила фигурки на книжном шкафу. Они выточены из кости и за два столетия покрылись золотистой патиной. Как грустно, подумала я, залюбовавшись волами, что их выставляют только под Рождество. Сказала младенцу: “С днем рождения”, убрала с постели книги и бумаги, почистила зубы, откинула покрывало и разрешила Каир улечься мне на живот.
Новогодняя ночь прошла точно так же – сюжет без развязки. Пока тысячи нетрезвых гуляк разбредались с Таймс-сквер, моя маленькая абиссинка кружила по комнате вместе со мной, а я наматывала круги по комнате, воюя со стихотворением, которое намеревалась добить в честь Нового года, – стихотворением в память о великом чилийском писателе Роберто Боланьо. Читая его “Амулет”, я обратила внимание на мимолетное упоминание о гекатомбе – древнем ритуальном жертвоприношении ста быков. Решила сочинить для Боланьо свою гекатомбу – стихотворение из ста строк. Вот способ поблагодарить его за то, что последний этап своей недолгой жизни он потратил на спешные усилия дописать свой шедевр “2666”. Ох, если б только для него сделали исключение, дали бы ему еще немного пожить. Ведь “2666” создан для того, чтобы никогда не завершаться, тянуться бесконечно, пока автору самому не расхочется писать. Какую прискорбную несправедливость уготовила судьба красавцу Боланьо – умереть в пятьдесят лет в расцвете таланта. Потеря Боланьо и всего, чего он не написал, обрубила нам доступ как минимум к одной мировой тайне.
Пока утекали последние часы года, я писала и переписывала стихи заново, а потом зачитывала строчки вслух. Но, когда шар на Таймс-сквер соскользнул вниз, я сообразила, что по ошибке сочинила сто одну строку. Какой пожертвовать? Решение никак не давалось. Вдобавок меня осенило, что своим стихотворением я невольно могу накликать убийство быков – собратьев сияющих костяных волов, которые охраняют младенца Христа в вертепе у меня на шкафу. Но, может, если ритуал только словесный, это неважно? Но, может, если мои волы костяные, это неважно? Такие мысли вертелись в моей голове несколько минут, снова и снова, и я временно отложила свою гекатомбу, переключилась на кино. Поставила кассету с “Евангелием от Матфея”, подметила, что у Пазолини юная Мария похожа на такую же юную Кристен Стюарт. Остановила фильм, налила себе чашку “Нескафе”, натянула толстовку с капюшоном, вышла на улицу, уселась на крыльце своего дома. Ночь была холодная, безоблачная. Из стайки поддатой молодежи – похоже, уроженцы Нью-Джерси приехали погулять – раздался голос:
– Ой, блин, а сколько времени?
– Время блевать, – ответила я.
– Ой, вы лучше не говорите таких слов при ней, она и без того всю ночь…
Подразумевалась рыжая девушка в мини-платье с блестками, шагавшая босиком.
– Где ее пальто? Давайте я вынесу ей свитер, а?
– Да ладно, ничего ей не сделается.
– Ну хорошо, с наступившим.
– А что, уже?
– Да, минут сорок восемь, наверно.
Они заторопились, свернули за угол, оставили после себя наполовину сдутый серебряный шарик, зависший над самым тротуаром. Я подошла его спасти, но в этот самый момент он обмяк и коснулся асфальта.
И этим, в общем-то, все сказано, произнесла я вслух.
Снег. Столько снега нападало, что приходится счищать его с ботинок. Надеваю черное пальто и вязаную шапку, топаю на ту сторону Шестой авеню, ежедневно доставляю сама себя, словно добросовестный почтальон, к оранжевому козырьку кафе ’Ino. И опять тружусь над вариациями стихотворной гекатомбы для Боланьо, и моя утренняя смена затягивается чуть ли не до вечера. Заказываю тосканскую бобовую похлебку, ржаной хлеб с оливковым маслом и еще одну чашку черного кофе. Пересчитываю строки задуманного стихотворения: теперь до сотни недостает трех строк. Девяность семь улик, но дело так и остается нераскрытым, еще одно стихотворение-висяк.
Надо вырваться отсюда, думаю я, вырваться из города. Но куда поедешь: есть ли такое место, куда я не потащу с собой свою, кажется, неизлечимую летаргию, которую таскаю за собой, как юный хоккеист, снедаемый подростковыми страхами, свой потрепанный брезентовый баул? И как же мои утра в моем тесном углу и мои поздние вечера, когда я переключаю каналы упрямым пультом, отказывающимся реагировать на кнопки с первого нажатия?
– Я тебе батарейки поменяла, – умоляю я, – ну давай же, переключай канал, скотина.
– Ты сейчас как бы должна работать, нет?
– Я смотрю свои любимые детективы, – бормочу я, даже не собираясь извиняться. Детективы – вовсе не ерунда. Сегодня сыщики – то же самое, что вчера поэты. Всю жизнь тратят на то, чтобы докопаться до сотой строки стихотворения, довести расследование до конца и устало захромать в даль светлую. Они для меня – развлечение и опора. Линден и Холдер. Горен и Имс. Горацио Кейн. Я хожу вместе с сыщиками, перенимаю их манеры, переживаю за их неудачи и раздумываю об их передвижениях, когда серия уже давным-давно закончилась – даже если я смотрела ее не по первому разу.
Сколько спеси у этого маленького, с ладонь приспособления! Возможно, мне следовало бы забеспокоиться: отчего я беседую с неодушевленными предметами? Но что-что, а это меня не смущает – я всю жизнь, с самого детства беседую с вещами наяву. Есть тревога посерьезнее: отчего в январе у меня вдруг началась сенная лихорадка? Отчего мне кажется, что индукционные катушки моего мозга засыпаны вихрем пыльцы? Вздыхая, слоняюсь по спальне, высматривая дорогие сердцу вещи – надо проверить, не затянуло ли их в полупараллельный мир, где все просто исчезает. Ладно бы только носки или очки – но электронный смычок Кевина Шилдса, фотокарточка сонного Фреда, бирманская чаша для приношений, пуанты Марго Фонтейн, кривоватый глиняный жираф, вылепленный руками моей дочери? Перед отцовским стулом я задерживаюсь.