Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 30



— Правильно. Они ж не дураки — миллионы укладывать. Это наши до сих пор военное искусство изучают по Второй мировой. Это ж надо — гениальный план сражения на Курской дуге!

— А что, не гениальный, что ли? — набычился Мясоедов.

— Гениальный, гениальный, — махнул рукой Вова. — Наши не умением брали — массой. Наши иначе сражений не выигрывали — только если танков больше в три раза, а артиллерии — в десять.

— А ты думаешь, воевать легко было? Фашисты же пуль не жалели!

— А мы людей не жалели. И вообще — ты еще про беззаветную преданность скажи и про политруков впереди.

— И скажу! Без морального духа высокого победы никак не добиться!

— А двадцать второго июня сорок первого у нас моральный дух низкий, наверное, был…

— Внезапность! — завопил Мясоедов.

— И до самого декабря все внезапность была, эх! — Вова махнул рукой. — А чего ж тебя с твоим моральным духом из армии выперли?

— Я случай нетипичный…

— У нас с семнадцатого года все случаи нетипичные… И вообще. Комиссары наши чем занимались? Доносы строчили.

— А ты откуда знаешь?

— Стоп! — сказал Ковалев. — По-моему, мужики, надо успокоиться. По-моему, пора вторую бутылку начать.

Начали вторую. Тяжелый, тупой хмель постепенно разливался по кухне, скрадывая очертания предметов.

— Я сейчас выпью и пойду с Иркой Алексеевой знакомиться, — сказал Ковалев.

Почему-то все промолчали. Потом Вова с Мясоедовым опять заспорили — на этот раз, кто разливать должен.

Ковалев посидел еще, чувствуя, что еще способен передвигаться и внятно говорить. Еще стакан — и эти способности, пожалуй, будут утрачены.

— Ну, я пошел.

— Сиди, — тут же отозвался Вова.

— Почему?

— А мы ее сейчас в гости позовем.

— Ура! — обрадовался Ковалев.

Все втроем они снова вывалили на балкон.

Маленькая фигурка по-прежнему чернела на краю песочницы. Ковалеву показалось, будто двор до самых крыш полон тумана. Он протер глаза — туман исчез, и фигурка внизу стала яркой и отчетливой, ему показалось даже, что он различает складки одежды и пряди волос — обыкновенных волос, не слишком темных, не слишком светлых.

— Не пойдет она, — убежденно сказал Мясоедов. — Не зови даже — не из таких.

— Да? А вот посмотрим… — Вова сложил руки рупором: — Ирка!

Женщина внизу подняла голову.

— К нам, к нам! Сюда! — замахал руками Ковалев.

Женщина посмотрела и отвернулась.

— М-да… — сказал Вова. — Не суетись. Это не шалава же, не шлындра подзаборная. Эта — не пойдет.

Вова уперся руками в перила, опустил голову. Постоял, покачался.

— Я прав безусловно. Собс-но, тут нужен совсем другой подход…

Он вернулся в квартиру, постоял перед зеркалом и объявил:

— Ждите с цветами. Форма одежды — парадная.

Когда за ним захлопнулась дверь, Мясоедов принялся искать галстук.

— Есть же у этого бизона галстук, как ты думаешь? — спрашивал он Ковалева, который мечтательно жмурился, покачиваясь на табуретке. — Не могу же я без галстука такую женщину встречать… Как ты думаешь?

— Не можешь, — кивнул Ковалев.



— У нас же как? Встречают же по одёжке… А я одет неадекватно. Без фрака и без галстука.

Входная дверь хлопнула, появился Вова. На лице его было написано некоторое недоумение.

— Мужики, она не идет. Вот же стерва, а?

— Кто? — очнулся от своих грез Ковалев.

— Она. Это, правда, не она.

— Не Алексеева? — уточнил Мясоедов, стоя посреди разбросанных штанов, пиджаков и рубашек с цветастым галстуком в руках, лет на двадцать отставшим от моды.

— Ну, — подтвердил Вова. — Но при этом, мужики, Ирка. И, что характерно, Владимировна. А?

Помолчали. Мясоедов бросил галстук, пригладил волосы на затылке:

— Ладно. Тогда иду я.

Вова пошел на кухню заваривать чифир, пояснив, что таких женщин надо встречать, будучи абсолютно трезвым.

Чайник успел вскипеть, чай завариться, Ковалев и Вова опрокинули еще по четверти стакана, и только тогда пришел Мясоедов. Он ничего не сказал. Прошел к столу, молча налил, выпил, закурил, и уставился в потолок.

— Так, — сказал Вова. — Этот тоже выбыл из списка. Остался ты один. Дойди, родимый!

Ковалев поднялся, придирчиво оглядел себя:

— Ну как?

— Краше в гроб кладут, — сказал Вова.

Ковалев отважно пошел к двери.

— Погоди! — встрепенулся Мясоедов. — Галстук надень!

Ковалев погодил. Галстук был ужасен, на резиночке. Но Ковалев стерпел, подождал, пока Мясоедов приладил его.

Он вышел из подъезда и замер: в песочнице никого не было. Он сорвался с места, побежал за угол, выскочил на улицу. На остановке стояли молодые парни, но ее не было. Холодный ветер рябил бесконечные лужи и раздувал хвосты гревшихся на люке теплотрассы голубей.

Он закрыл глаза, зная, что будет дальше.

— Ну что, не пошла? — встретит его Вова. — Видишь, какая! Не то, что моя копёшка.

— Она — гордая, — ответит Ковалев словами Мишки Квакина из «Тимура и его команды», — А ты — сволочь.

— Каждому — свое, — ответит Вова и предложит выпить.

А спустя полчаса уснет на полу, широко раскинув могучие руки. Мясоедов все будет сидеть на кухне, бормоча что-то про высокий моральный дух и про гадов, которые этот дух нарочно подтачивают, а Ковалев будет рассеянно слушать, подперев голову руками и тоскливо думать бесконечную думу о том, что жизнь — штука мрачная, и ничего тут поделать нельзя.

А потом он выйдет из дому и земля будет белой от снега.

Он открыл глаза. Земля была белой от первого снега.

Вдоль трамвайной линии сияли зеленые огоньки, под ними бежали люди, волоча за собой маленьких детей. Пьяные парни на остановке хватали друг друга за руки и яростно матерились.

— Как одинок многолюдный город… — бормотал Ковалев, бредя к остановке по снежной каше. — Стал как вдова он, владыка народов… Горько плачет он ночью. Нет у него утешителей, любивших его: все изменили ему, все стали врагами…

Подошел дребезжавший трамвай, освещенный внутри и казавшийся снаружи нарядной игрушкой. Ковалев влез в трамвай, отыскал свободное место, сел и уставился в темно-синее окно.

«…И нет идущих на праздник, ворота опустели, священники вздыхают и девушки печальны… Неприятели его благоденствуют и дети его пошли в плен впереди врага. Зову друзей моих, но они обманули меня, священники и старцы умирают, ища себе пищи. Сидят на земле безмолвно, посыпали пеплом свои головы, препоясались вретищем; опустили к земле головы свои девы иерусалимские… Что мне сказать тебе, с чем сравнить тебя, дочь Иерусалима? Чему уподобить тебя, чтобы утешить тебя, дева? Ибо рана твоя глубока, как море. Пророки твои вещали пустое и не раскрывали твоего беззакония, изрекали откровения ложные. И все проходящие мимо всплескивают руками и свищут и качают головой, говоря: «Это ли город, который называли совершенством красоты, радостью всей земли?»… Воззри, Господь, как женщины едят вскормленных ими младенцев, как убиваемы в святилище священник и пророк; дети и старцы лежат по улицам, девы мои и юноши пали от меча. Ты убивал их в день гнева своего, заклал без пощады. Ты созвал отовсюду, как на праздник, ужасы мои, и в день гнева Господня никто не спасся, никто не уцелел».

Трамвай наполнился озлобленными людьми, и вот уже закричал придавленный ребенок и громко и страшно ругался пьяный, и молодая женщина стыдила:

— Мужчины, чего вы смотрите? Выкинули бы его из трамвая, и все! Эх вы — такие здоровые, стоят и смотрят!

Молча топорщились мокрые плащи и куртки, пахнувшие сыростью и болезнью.

— Да не связывайтесь вы, — говорила другая женщина, — он поругается и перестанет.

Ковалеву хотелось выскочить из этого ада на колесах и побежать куда-нибудь — все равно куда — сломя голову. Подальше от этой сырой одежды, от этой похабщины, от этого бесстыдства.

Пряча лицо от стыда в воротник пальто, Ковалев выскочил на первой же остановке, растолкав каких-то несчастных неповоротливых женщин с сумками, тяжеленными, как ящики со снарядами.