Страница 7 из 9
Вскоре Толстой заметил в своих размышлениях трагическое противоречие: такой нарратив невозможен, поскольку само мышление, со всеми своими категориями, принадлежит этому миру. 17 сентября 1909 года Толстой напоминает себе о пределе, поставленном речи и мысли:
Хотелось бы сказать, что жизнь до рождения, может быть, была такая же, что тот характер, который я вношу в жизнь, есть плод прежних пробуждений, и что такая же будет будущая жизнь, хотелось бы сказать это, но не имею права, потому что я вне времени не могу мыслить. Для истинной же жизни времени нет, она только представляется мне во времени. Одно могу сказать — то, что она есть, и смерть не только не уничтожает, но только больше раскрывает ее. Сказать же, что было до жизни, и будет после смерти, значило бы прием мысли, свойственный только в этой жизни, употреблять для объяснения других, неизвестных мне форм жизни (курсив Толстого; 57: 142).
К тому дню, когда были написаны эти строки, Толстой уже много лет знал об этом парадоксе: человеческое знание ограничено тем, что подлежит представлению; следовательно, истинная жизнь и истинное “я” — жизнь и “я” за пределами времени, пространства и языка — непознаваемы. “Я” недоступно не из-за ограничений, заложенных в природе мышления или повествования, но потому, что истинное “я” — вернее: “не-я”, откровенное в истинном бытии — заключено как раз в том, что неподвластно мысли и невыразимо в языке.
В 1851 году в “Истории вчерашнего дня” Толстой, еще не подозревавший о пределах человеческого сознания, попытался создать текст, в котором категории времени и пространства демонтировались, а различие между субъектом и объектом стиралось; в своих поздних дневниках он готов был признать неосуществимость этого проекта. Эпистемологический скепсис поздних лет, вероятно, был подкреплен чтением Канта и Шопенгауэра [34]. Став старше (и образованнее), Толстой стал мудрее: он все еще пытался решить мучившие его с юности вопросы, но он также знал, что ответа на них нет. (Если и оставалась надежда найти такое решение в этой жизни, путь к нему лежал через религиозный опыт — такой, например, как молчаливый акт Иисусовой молитвы.)
И все же Толстой до конца своих дней не прекращал писать. Как и в молодости, он вел учет своей жизни в нескольких параллельных формах. Помимо основного дневника (который был доступен членам семьи), имелись “тайный дневник” (“Дневник для одного себя”), записные книжки (которые он всегда носил с собой и в которых записывал свои мысли), а также предназначенные для публикации собрания, или альманахи, мыслей и афоризмов. Эти альманахи, упорядоченные по принципу календаря, содержали своего рода правила духовной жизни на каждый день года — как собственные мысли Толстого, некоторые из которых были ранее занесены в дневник или в записную книжку, так и заимствованные из произведений разных авторов афоризмы (многие из них Толстой существенно переиначил). Идея такого альманаха для ежедневного чтения возникла у Толстого в 1902 году, когда, будучи тяжело болен и прикован к постели, он отрывал листки висевшего у него над кроватью стенного календаря и прочитывал помещенные в нем изречения разных мыслителей [35]. После того как с этого древа жизни все листы были сорваны, Толстой решил посадить свое собственное. Начиная с 1902 года составление альманахов стало главной задачей каждого его дня. Работа шла безостановочно: едва доведя до конца первое такое собрание (Мысли мудрых людей на каждый день, 1903), он приступил к работе над новой редакцией (Круг чтения, 1906–1907), которую он затем еще раз переработал (Новый круг чтения, или На каждый день, 1909–1910) [36]. В этих книгах, написанных Толстым в соавторстве с другими мудрыми людьми (от Сократа, Будды, Конфуция, Христа и Магомета до Августина, Монтеня, Паскаля, Руссо, Канта и Шопенгауэра), “сознание Льва Т[олстого]” воссоединилось с “сознанием всего человечества” [37]. Толстовские альманахи, напечатанные многотиражными дешевыми изданиями, предлагались читателю как своего рода матрицы его собственных дневников: любой мог приобрести себе дневник духовной жизни Льва Толстого и жить согласно этой схеме. Сам Толстой занимался именно этим, ежедневно пересматривая свои альманахи: он был одновременно и автором духовных дневников, и их усердным читателем. Альманахи представляли собой вид дневника, не зависящего от условия “если буду жив”, поскольку каждый из них всегда проделывал полный годовой круг. Они преображали окружавшую Толстого действительность в уютный и предсказуемый мир, в котором жизнь множества людей, наряду с его собственной, текла день за днем согласно предписанному в дневнике. В этом мире можно было прожить жизнь, которая уже была описана.
После своего последнего ухода из дома, в монастырском приюте своей сестры Марии, Толстой нашел экземпляр “Круга чтения” и перечел его; как ему показалось, запись за 28 октября дала ему ответ на мучивший его в этот день вопрос [38]. Так в один из последних дней его жизни, вдали от дома, его альманах — заблаговременно написанный дневник духовной жизни, разделяемой с другими, — сослужил ему хорошую службу. Когда Толстой умер 7 ноября 1910 года, в сообщениях о его смерти журналисты указывали на то, как точно подходит ко дню смерти Толстого запись за этот день в “Круге чтения”: “Можно смотреть на жизнь как на сон, а на смерть как на пробуждение”. И далее: “Мы можем только гадать о том, что будет после смерти, будущее скрыто от нас. Оно не только скрыто, но оно не существует, так как будущее говорит о времени, а умирая, мы уходим из времени” [39]. С помощью своего альманаха Толстому как будто удалось дописать книгу своей жизни до конца и в день своей смерти подтвердить, что возможности репрезентации исчерпаны.
Толстой с юных лет догадывался о том, что его утопия — превратить всего себя в открытую книгу — недостижима. Тома его дневников — его “критика чистого разума” и его “суждение о мире как о представлении” — оставлены им как памятник неудаче — неизбежной неудаче любого писателя (или читателя), нацеленного на полную текстуализацию себя. Толстой надеялся, что в смерти он сможет наконец испытать чувство подлинного бытия — вневременное, внеличностное бытие в настоящем, которое невозможно описать словами. На протяжении многих лет он готовил себя к этому опыту, следя в своем старческом дневнике за разрушением тела, забвением прошлого и даже уничтожением самого сознания. Иногда он признавал, что оставить описание подобного опыта так же невозможно, как записать свой сон синхронно с самим сновидением. Однако время от времени Толстой, который в молодости (в “Истории вчерашнего дня”) предпринял-таки такую попытку, пытался подготовить отчет о собственной смерти. В смерти Толстой надеялся наконец оставить писательское поприще — он готовился прекратить писать книгу своей жизни (или перечитывать ее в уже отпечатанной версии) и на мгновение увидеть свет, падающий на то, что не подлежит представлению. Как если бы автор мог разделить опыт своей героини:
…И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла (19: 349).
Авторизованный пер. с англ. Бориса Маслова
* Статья — переработанный вариант публикации: Paperno I. Tolstoy’s Diaries: The Inaccessible Self // Self and Story in Russian History / Eds. Engelstein L. and Sandler S. Ithaca: Cornell University Press, 2000. ADD: Copyright © 2000 by Cornell University. Used by permission of the publisher, Cornell University Press.
1) “История вчерашнего дня” (1851). Все тексты произведений Толстого приводятся по юбилейному изданию: Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.: Худож. лит., 1928–1958. Ссылки на это издание даны после цитат в круглых скобках с указанием последовательно тома, а затем страницы. Орфография модернизирована, пунктуация оригинала сохранена.