Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 105

Когда я стал печататься, мой коллега по секретариату Володя Фридрихсон часто заводил разговор о литературе. Он неплохо знал русскую классику, да и западную, особенно немецкую, вспоминал разные литературные коллизии 20-х годов. Мои военные рассказы воспринимал с изрядной долей дружеской иронии, особенно то, что касалось героизма.[184]

И я впервые почувствовал обратную сторону того, на что рассчитывал, думая о восприятии моих произведений читателем.

Впрочем, Володя Фридрихсон, человек вообще умный, едва ли не всё прошлое (да и современность тоже) воспринимал с иронией, скрывая за нею скепсис интеллигента — природу и смысл этого скепсиса я понял через много лет.

В наибольшей мере Володины скепсис и ирония донимали его коллегу, чьи снимки он ретушировал каждый день — фотографа Виктора Костина. Этот ветеран войны, бывший танкист, многое пережил на воине и совсем не был настроен на чью-то иронию по отношению к нему. Не считаясь с этим, Володя долго издевался над письмом, которое Костин получил из Москвы в ответ на свой запрос о награждении его, Костина, медалью «За взятие Берлина». В письме говорилось: «Гражданину Костину В. П. На ваш запрос относительно награждения вас медалью „За взятие Берлина“ сообщаем, что Н-ский Житомирско-Фастовско-Берлинский, орденов Ленина, Красного Знамени, Кутузова и Суворова танковый корпус участия во взятии Берлина не принимал и права на награждение вас указанной медалью вы не имеете. Начальник наградного отдела полковник такой-то…» «Вот это да! Корпус-самозванец!» — иронизировал Фридрихсон. Костин возмущался.

Тогда же я познакомился с гродненским прозаиком Алексеем Карпюком. Как-то столкнулись на крутой редакционной лестнице, и Карпюк бросил мне в обычной своей торопливой манере: «Здорово! Говорят, повесть пишешь?» — «Да, пишу». — «Правильно, пиши!» И побежал вниз. В то время он уже был автором книги «В одном институте», пережил не одну драму жизни и, кажется, был тогда без работы. Позже жизнь на долгие годы свела меня с этим необыкновенным человеком и писателем, немало радости и горя мы пережили вместе.

Кажется, в 1958 году в журнале «Маладосць» появилась повесть главного редактора журнала Алексея Кулаковского «Добросельцы». В повести этой очень достоверно и правдиво была показана жизнь белорусской деревни в первые послевоенные годы.[185] Ничего подобного до появления «Добросельцев» у нас не было. Но именно своей правдивостью повесть и напугала партийное руководство, которое не замедлило показать свою власть. В партийных газетах появились разгромные статьи о «Добросельцах», Кулаковский был снят с поста главного редактора «Маладосць». И вот, будучи по каким-то своим делам в Минске, мы с Карпюком решили посетить опального писателя, чтобы высказать свое восхищение повестью и возмущение нападками на нее. Кулаковский еще занимал свой кабинет в редакции «Маладосць», куда мы с Карпюком и явились в конце рабочего дня. Общее наше мнение высказал писателю Карпюк. И вдруг Кулаковский стал опровергать все наши оценки, сказал, что идея повести порочна и он жалеет, что написал эту повесть. Потому что он — искренний коммунист и жаждет во всем помогать партии. Мы с Карпюком вышли от него, словно мыла наевшись, и Карпюк всю дорогу плевался: «Называется, посочувствовали! Он нам даже спасибо не сказал».





Общественный климат в ту пору определяли два недавних известных партийных съезда, которые изрядно всколыхнули внутреннюю жизнь страны. Литература отозвалась на это прежде всего неожиданным взлетом сатиры, у которой за годы советской власти (особенно после расправы над М. Зощенко), казалось, были выбиты все зубы. В газетах и журналах стали появляться хлесткие фельетоны и сатирические миниатюры, появились новые сатирики. Из новых мне очень нравился А. Зверев, к сожалению, рано умерший. (Транспарант на здании больницы: «Советские больные — самые здоровые в мире!» Или: «Помни! Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь государству!» Это — Зверев.) Постепенно стал обретать характер и белорусский «Вожык», хотя его критические стрелы были направлены не дальше домоуправления. Этот наш сатирический журнал напечатал кое-какие мои фельетоны, и главный редактор Павел Ковалев пригласил меня в Минск, чтобы познакомиться лично. (В те годы личное знакомство с автором было обязательным, а до этого изучалось его прошлое, социальное положение, отмечалось — партийный он или беспартийный). Однажды, приехав в[186] Минск за гонораром по «Вожыку», я заодно и познакомился с Павлом Никифоровичем. Для закрепления знакомства пошли в ресторан. Нашей компанией не побрезговали и другие работники «Вожыка», и не только сатирики. Итогом сотрудничества с «Вожыком» стала книжечка моих сатирических рассказов под характерным названием «Ход конем».

Я писал рассказы, всякий раз меняя темы: то брался за войну, то за молодежные проблемы. Один «молодежный» рассказ послал на фестивальный конкурс и получил первую премию по номинации прозы. Такую же премию получил тогда молодой начинающий писатель из Орши Владимир Короткевич. Некоторое время спустя мы бегло познакомились в Минске, но общих друзей у нас не было, и следующая встреча произошла нескоро. Естественно, я пробовал сотрудничать с «Чырвонай зменай», через которую, говорят, прошла вся молодая литература. Но рассказ, который я послал в «Чырвонку», жестоко раскритиковал работник редакции Иван Колесник, приехавший по какой-то своей надобности в Гродно. И я с ним, в общем, согласился. Зато рассказ на военную тему, предложенный газете «Літаратура i мастацтва», понравился заместителю главного редактора Роману Соболенко, который сказал, что эту тему мне стоит развивать и углублять. Окрыленный его советом, я довольно быстро написал небольшую повесть «Журавлиный крик», которая в скором времени была напечатана в «Маладосць» и вошла в мой первый сборник серьезной прозы. Этот сборник привез мне в Гродно заведующий отделом издательства Микола Татур, да еще с гостинцем — бутылкой армянского коньяка, который тогда можно было достать только по блату. Я почувствовал себя почти счастливым.

В редакцию «Гродненской правды» пришло горе — внезапно умер Михась Василек. Прощались с ним в Доме-музее Элизы Ожешко. Был теплый дождливый день, но несмотря на дождь народу собралось много. Теперь, когда Василек умер, оказалось, что гродненцы очень его любили, некоторые даже плакали, особенно пожилые люди, которые помнили поэта с польских времен.[187] Меня как члена СП перевели на должность, которую занимал Василек, и я перебрался из шумного секретариата в тихий отдел культуры. Это способствовало творчеству — свободного времени у меня стало больше.

Казалось, в стране оживилась вся литература — все жанры, второе дыхание приобретала военная проза. После книги В. Некрасова «В окопах Сталинграда», «Волоколамского шоссе» А. Бека, повестей Э. Казакевича, одна из которых («Двое в степи», самая лучшая) была разгромлена партийной критикой, можно было думать, что тема войны исчерпана и никогда не возродится. Однако же возродилась и засверкала ярче, чем прежде, главным образом стараниями молодых авторов, представителей так называемой «лейтенантской прозы». Сперва это были Юрий Бондарев с его повестью «Батальоны просят огня» и Григорий Бакланов с «Пядью земли». В этих книгах, в общем, не было Бог весть каких открытий, но была правда и боль войны, та правда, от которой советское общество уже почти отвыкло. (Если когда-нибудь привыкало.)

Примерно в это же время мне довелось прочесть небольшую повесть Бакланова «Южнее главного удара», которая меня почти ошеломила. Дело в том, что автор подробно и правдиво описал там несколько моментов, хорошо знакомых мне по собственному опыту участия в боях под венгерским городом Секешфехерваром, где меня ранило. Я был удивлен, как простая правда войны становится высоким искусством, какие, оказывается, глубины таит в себе банальный кусок жизни. (Хотя война, конечно, не банальный кусок…) А прочитав в «Новом мире» баклановскую «Пядь земли», я отложил всё, над чем работал, и с жаром засел за «Третью ракету».