Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 105

Однако газетная практика сильно отличалась от пуританской теории, и моими правками журналисты были недовольны. Все так пишут, говорили они. Действительно, минские газеты, в том числе «Советская Белоруссия» и «Звязда» (да и всесоюзная «Правда» тоже) руководствовались собственными партийными правилами стилистики. Почему «Гродненская правда» должна руководствоваться другими? И я махнул рукой. Пусть идут, как шли до этого, все эти бессмертные выражения типа: ведут борьбу, ведут уборку, ведут заготовку. И тому подобное. Строгого ревнителя литературного языка газеты Николая Овчарова уже не было в редакции. С его «подозрительным» прошлым он тут продержался недолго.[180] Его уволили, и он уехал в Таганрог, где стал простым рабочим на заводе комбайнов. А ведь это был подлинный знаток языка, такие среди газетчиков встречаются редко.

В начале лета в отделе культуры мне дали прочесть один материал, в котором говорилось о несправедливостях в распределении квартир. На основе этого материала я в свой выходной день написал фельетон. Ирина Суворова в моем присутствии отдала этот фельетон Андрею Колосу, присовокупив определенные комплименты в адрес автора. Это заставило меня смутиться. Не привыкший к похвалам, я не знал еще, что в определенных случаях упреки стерпеть легче, чем похвалу. Тем более, если хвалят прилюдно да еще женщина, которая тебе симпатична.

Кажется, в одном из летних номеров «Маладосць» напечатали мой рассказ «Утрата». А в скором времени этот же рассказ был опубликован в московском журнале «Советский воин». Перевел его на русский язык военный журналист Яков Плехов, который тогда тоже начинал свою литературную деятельность. Публикация рассказа в двух журналах одновременно сразу возвеличила автора в его собственных глазах, хотя я старался ничем не выдавать свои чувства. Очевидно, боялся спугнуть неожиданную удачу. Тем более, что, прочитав оба текста, нашел в них массу слабины и даже несуразностей, из-за чего долго страдал. Эти переживания стремился заглушить работой над новыми вещами, которые, казалось, получаются лучше, потому что приобрел уже какой-то опыт.

К сожалению, лучше не получалось. То ли опыта оказалось маловато, то ли, что более вероятно, сработал закон: всякий раз, когда начинаешь новую вещь, чувство такое, как будто взялся за перо впервые в жизни. Впоследствии не раз убеждался в справедливости этого наблюдения, о котором прочел, кажется, у Парандовского, в его «Алхимии слова». В то время я прочел много книг подобного рода — о технологии писательского труда. Думалось, именно в этой технологии секреты писательского успеха. Оказалось — не в ней. Или не только и не столько в ней. Главное — знание жизни и культура. Одно без другого в литературе мало значит. У меня,[181] казалось, знания жизни хватало, был опыт, насмотрелся на многих людей, на человеческие типажи. Культуры, конечно, не хватало. Но со временем понял, что культура — вещь неизмеримая. Сколько бы ее у кого-то не было, вряд ли можно сказать, что достаточно. Культура — море, безбрежный океан который человечество наполняло тысячи лет. Впрочем, жизнь тоже необъятна. Очевидно, никто не может объять всю культуру и знать жизнь во всех ее проявлениях.

Но нашего человека мало заботила мировая культура — ему лишь бы дотянуться до культуры советской. Национальной по форме и социалистической по содержанию. Специалисты в области этой культуры воспитывались партией, обучались в вузах, усердствовали в литературоведении и филологической науке. Академия наук Беларуси издала русско-белорусский словарь под редакцией академика Крапивы. В этом словаре белорусская лексика уподоблялась русской, что, по замыслу составителей словаря, должно было способствовать слиянию народов в одну братскую семью. Народы не слились, но вред языку тот словарь причинил немалый, что сказывается поныне.

Работая в секретариате «Гродненской правды», я вынужден был править белорусские тексты, сверяясь с этим словарем, хотя мой собственный белорусский язык часто противился этому насилию. Вспоминались мамины слова и выражения, они были совсем другие, даже иной природы, но их в материал не вставишь. Всё равно вычеркнут корректоры, перед которыми лежит на столе всё тот же словарь академика Крапивы, удостоенный Государственной премии и имеющий силу закона.

Что уж тут говорить о языке художественной литературы, о партийной чистоте которого заботились партийные редакторы всех литературных изданий. А еще более усердно их молодые подручные. Первый мой писательский конфликт с редакторами возник именно из-за языка. Мои рассказы мне возвращали испещренными пометками-придирками к моему языку. Это, конечно, было неприятно, но в то же время[182] помогало уразуметь, чего хотят от писателя, получить предъявление об уровне тогдашней литературы и в какой-то степени адаптироваться к нему.





В конце года я получил приглашение Союза писателей на ежегодный семинар молодых, который проводился в Королищевичах под Минском, в Доме творчества имени Якуба Коласа. Милый, уютный этот дом (особняк партийного функционера, которого он лишился, попав в опалу) много лет служил и содействовал белорусскому слову, через Королищевичи прошли чуть ли не все тогдашние молодые. Маститые могли там перевести дух после партийной задышки на местах своей службы. Там, под сенью сосен и елей, все становились как бы равными, погружались в свой внутренний мир и творили, творили…

Как и что — это уже другое дело. Каждый создавал свое и по-своему. Мележ отличался от Последовича, Бровка писал иначе, чем Кулешов. Допущенные туда на неделю, мы смотрели и слушали. Профессор Гуторов пламенно ораторствовал о методе социалистического реализма, самом, по его убеждению, прогрессивном в мире, раскрывал постулаты марксистско-ленинской эстетики. Шамякин, опираясь на собственный опыт партийного романиста, нацеливал на отражение авангардной роли партии в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Владимир Карпов заострял наше внимание на происках западных агентов, бывших каллобарантов, которых необходимо разоблачать. Брыль на этом внимание не заострял, больше говорил о лирической прозе, явно имея ввиду собственный рассказ «Галя». Брыль тогда нравился молодым, Мележа еще знали мало и никто не ждал от него такой вещи, как «Люди на болоте». Мы, полтора десятка участников семинара, приехавших из провинции, читали и обсуждали привезенное с собой, хотя всё было так себе и не запомнилось. Разве что «Зоня» молодого прозаика Вячеслава Адамчика. Адамчик был признан несомненным талантом, про него говорили: молодой, а смотри, какие у него образы стариков! Он, и правда, описывал их здорово. Мои военные рассказы не очень критиковали, но и не хвалили. И, должно быть, были правы.[183]

Тогда, как, впрочем, и всегда, литературу ориентировали на современность, на отражение досрочного выполнения очередной пятилетки. И еще — на прославление передовиков, стахановцев, ударников коммунистического труда. Война с ее героизмом всё больше исчезала в прошлом. Впрочем, никто по этому поводу особенно не печалился…

После семинара из всего, что у меня собралось, составил первый свой сборник рассказов и отослал его в издательство. Мариновался он там довольно долго, а затем подготовить его к печати поручили одному из редакторов издательства, Владимиру Домошевичу. Ему пришлось не только редактировать текст, но и отстаивать мои литературные идеи, которые не во всем были традиционными и не удовлетворяли издательское начальство. Но у Володи был характер, а главное — собственный взгляд на литературу, отличный от казенного взгляда многочисленных начальников.

В конце концов заполучил более-менее нормальную квартиру, правда, с субквартиранткой, одинокой бухгалтершей Евдокией Васильевной, бок о бок с которой и прожил лет десять. На той квартире у меня уже было двое сыновей — второй, Вася, родился в мой день рождения, поэтому его так и назвали — Василь Васильевич. За домом был симпатичный дворик, с деревьями, вымощенный на западный манер брусчаткой. Когда-то здесь было монастырское подворье, соединенное с соседним зданием, в котором находилась редакция. Здание это мне тоже нравилось. В нем было два этажа, на первом разместилась типография с ее линотипами, верстальным цехом, цинкографией и телетайпом, весь второй этаж занимала редакция. Потолки во всех кабинетах отделов были высокие, окна тоже высокие. Паркетный пол. Единственное неудобство — кафельные грубки, которые не очень-то грели зимой.