Страница 98 из 100
Он ужасается: «И человек, как смерч, летел к Мадриду, / Чтобы смести фашизм. Читал “Гренаду”. / Потом в Москве полночной ртом кровавым / Кричал на следователя: “Фашист!” / Изведал горе, радость, ужас смерти / И жизнь окончил в небе над Берлином».
«Что мне сказать, плохому сыну века?»
Вот что!
Не спрятав взгляд ни от чего, не попытавшись обойти словом свою подлость и слабость, кровь, хаос и ужас, Луговской выносит своё оправдание:
Луговской написал под прессом жестоковыйной власти свои самые дурные, патетичные и пустые стихи, сочинённые в каком-то изнеможении сил и чувств.
Но дело в том, что лучшие свои стихи он написал в силу тех же причин: под влиянием времени, на мощнейшем ветру эпохи. Эпоха дала ему всё: жизнь, кипенье, ощущение причастности к нечеловеческим победам — у него хватило разума и сил осознать это — не забыв всё остальное: 1937-й, крушение многих иллюзий.
В одном из последних своих стихотворений он напишет:
Перед нами — верный, не сдавший ни одной позиции ребёнок Октября, прожжённый, неисправимый «левак» и к тому же — империалист, неоднократно воспевший советское, красноармейское собирание земель, а ещё русофил, у него даже падающий снег — великорусский; в общем, на первый взгляд — сочинитель устаревший, ненужный, вредный… а на самом деле — он просто обязан вернуться — юный, новый, поющий, со своим рокочущим басом, бровеносец, красавец, умница, романтик, великий русский поэт.
Луговской однажды — крайне серьёзно — рассказал молодым ученикам о том, что видел русалку в Сибири.
Зелёные стихотворцы стали по-доброму посмеиваться.
Дядя Володя не на шутку рассердился: что это за поэты, чёрт побери, которые не верят в русалок?
Ему говорят: там же гидростанции повсюду.
Он говорит: и что? Пусть будут гидростанции и русалки.
Наверное, Луговской может вновь объявиться в этой стране — с гидростанциями и русалками. Там ему будут памятники стоять.
Высокие, в белых костюмах, памятники.
КОЛЛЕКЦИЯ САБЕЛЬ
В 1956 году журнал «Звезда» одну за другой публикует поэмы из «Середины века», а книги, вышедшей в 1958 году, Луговской дождаться не успел, да и зачем — дело сделано.
8 мая 1957 года он сходил на могилу отца, вернулся тихий в свой переделкинский дом. 9 мая уехал в Ялту.
— Еду за синей весной. Буду работать… Обратно полечу… — сказал провожавшему его поэту Льву Озерову.
В Ялте держался обособленно, ни с кем не общался. Уходил с утра, соседи видели, как останавливалась машина, из неё медленно вылезал, трогая дорогу тростью, Луговской и, ни на кого не глядя, возвращался в свою комнату на первом этаже маленького старого флигеля — белый, как патриарх.
Он скончался 5 июня 1957 года — сердечный приступ. В Москву действительно вернулся на самолёте.
На юбилей революции не успел, но свой венок к юбилею Октября 1917-го сплёл.
25 мая начал последнюю поэму «Октябрь», 27 мая оборвал её на полувздохе, и так, возможно, даже лучше — кажется, что она дышит и ждёт продолжения.
Итоги его жизни тоже не подведены окончательно. Сначала они были утешительны, потом перестали быть таковыми.
Луговской после войны однажды придумал праздник — День поэзии. Праздник попробовали отметить — и получилось хорошо. Позже День поэзии пошёл из страны в страну, по всему миру. Это всё Луговской, это он.
В Ялте установили скромный и суровый барельеф поэта на валунном камне, возле Дома творчества, где, согласно завещанию Луговского, было похоронено его сердце.
Первые тридцать лет переиздавались его книги, сотни тысяч книг. Обычным делом были антологии, где Багрицкий, Тихонов, Луговской шли в ряд, как равные, — звонкие советские классики, стоящие сразу после трёх титанов: Блока, Есенина, Маяковского.
Случались редкие официальные мероприятия и гораздо более интересные неофициальные — «дни рождения Владимира Луговского» в его квартире в Лаврушинском — где Майя Луговская собирала жён и любовниц поэта, открывала вечер так: пусть каждая из нас расскажет о нём.
И ведь рассказывали — и на празднике возникало ощущение мира, нежности, всепрощения.
Только одна из его главных Любовей — француженка Этьенетта — погибла, не могла явиться, но незадолго до смерти Луговской попросил положить ему в гроб подаренный ею в Париже платок. Так и сделали.
Звучит двусмысленно, но мы скажем всё равно: Луговской был верен всем своим женщинам — он всех их любил. И они простили ему за это всё…
Но прежние времена треснули, посыпалась сначала извёстка, а потом обрушились несущие стены. Образовались сквозняки, которые выдули и замели многое.
В годы, когда Крым ещё был украинским, барельеф на валунном камне в Ялте своровали; восстанавливать его никто не стал. Сердце поэта лежит там безымянным.
Почти за четверть века после обвала страны вышла всего одна книга поэта Владимира Луговского тиражом полторы тысячи экземпляров.
Стали звучными имена новые — или старые, но позабытые на время имена. Лишь титаны устояли — а второй ряд, и тем более третий ряд, и довоенные ученики Луговского, и честные солдаты Великой Отечественной, авторы фронтовых песен, фронтовых поэм, фронтовой лирики — все куда-то запропали, всех снесли в чулан, а кого-то и на помойку выбросили, и чтобы разглядеть любого из них, нужно долго, чихая, протирать тряпкой давно упавший бюст, вглядываясь в гипсовые черты: кто же это, кто? Чего он написал-то?
В семье Луговских никто не вспоминает о родстве с ним. Классический неудачник, выплюнутый новой эпохой.
Дочь Людмила Голубкина с тихой грустью сообщает: «Мои дети и внуки равнодушны к его поэзии и к его памяти».
Коллекцию сабель Владимира Луговского распродали.
Утешиться, что ли, словами Иосифа Бродского о том, что белый стих Луговского повлиял на всё послевоенное поколение? Или тем, что Луговского любил Борис Рыжий? Ну так и Бродского нет уже, и Рыжего нет, не говоря о послевоенном поколении.
Кому тут надо белые стихи красного поэта? Заглядывайте в наш букинист.