Страница 18 из 27
И по тому необязательному здесь и неверному "вечерять" можно было безошибочно определить, что она нездешняя, а скорее всего оттуда, из России, и что местное произношение дается ей с трудом. Между делом девка коротко, в упор, взглянула на Савву и скупо обронила:
- Дуся.
Резкие, сухие губы ее надломились в полуулыбке. И в том, как она это сказала, и какое было у нее при этом лицо, и, главное, этой вот короткой трещинкой улыбки определялось между нею и гостем сразу все: и признание "де-факто", и мера приязни, и дистанция взаимоотношений, наконец.
- Савва.
Та молча пожала плечами, кивнула: знаю, мол, - и, погремев посудой, вышла. А Степан, словно все сказанное здесь только что было пустячным и малозначительным, снова повел свою речь именно с того слова, на котором его оборвали, но уже мягче, проникновеннее:
- Идут люди, идут... Не стало покоя на людской душе... Ходит человек по свету, счастья ищет, и невдомек ему, что счастье-то он свое от люльки до гробовой доски с собой носит. Стань на месте и смотри: кусок хлеба тебе делом даден, солнце светит, птахи поют, а сон тебе от века твой. Так чего же бы еще хотеть, чего искать? Все для тебя без нас найдено, всему место и определение дано. Живи и благодари Бога, что и тебя, тварь эдакую крохотную, милостями не обошел... Нет, идет... Стронулся с места... А с ним и вся красота, вся благодать стронулась, перемешалась... Мельтешит все, вертится. И живем, как белки в колесе - бежим, а куда? Куда?! Встать нужно, осмотреться, тогда, может, и образуется...
Странные слова ночными птицами кружились над головой, и, хотя Савве не под силу было определить цвет и природу каждого, полет их казался ему сейчас высоким и вещим: что-то действительно сдвинулось в этом мире. И, пожалуй, впервые он понял, что многое, чем полна душа, можно обозначить всего одним словом. Одним-единственным словом.
- Сир, у вас случаем дед не брандмайором был? Так самоотверженно может дрыхнуть только потомственный пожарник... Сир, вас просють до начальства! Зяма, снисходительно похохатывая, тормошил Савву. - Двадцать четыре часа на одном ребре! Сенсация века!
Зяма был уже заметно навеселе, и, пока Савва натягивал сапоги, он, оседлав угол стола, упражнялся над гостем в красноречии и остротах:
- Сейчас вы предстанете пред светлые очи всевышнего амбарного масштаба. Как и все нерукотворные, спаситель не любит возражений, достоинства и трезвенности... Надеюсь, сир, вы не посрамите моих рекомендаций? - Но, выходя следом за Саввой, он внезапно посерьезнел: - В бутылку не лезь. Бутылки, сир, не для этой цели.
- Не стелиться же мне перед ним.
- Не растаешь.
- Здорово он вас скрутил.
- С тридцать девятой в паспорте сам скрутишься. На удавочке держит. Только, - Зяма неожиданно потемнел, - у меня с ним расчет впереди. Люблю получать наличными.
Савва искоса взглянул на своего провожатого, и впервой за короткое их знакомство из-под хмельной поволоки желтых Зяминых глаз потянуло на него такой глубокой и устойчивой тоской, что плечи его, словно от озноба, свела зябкая судорога: видно, дорого давалось парню даровое балагурство.
- Лады, - примирительно успокоил его Савва. - Представлюсь, как в лучших домах Лондона.
Зяма облегченно вздохнул, пропуская друга вперед:
- Давай.
Заводская конторка - выбеленная коробка об одно окно - располагалась рядом, через стену, со входом в торцовой части единственной тут жилой постройки. Четверо в конторе встретили гостя молчаливым вопросом: кто такой? с чем пришел? Трое сидели на скамье вдоль стены, четвертый - за столом, около какого, на известном правда, расстоянии, чем только как бы подчеркивалось ее сегодняшнее назначение, была поставлена табуретка. Савва знал лишь одного Степана. Из-за крутого Степанова плеча виделась ему тупая скула в крупную щербатину; бесцветный глаз косил в его сторону с откровенной враждой. А с другого конца куцей скамьи, привалившись спиной к стене, с деловым любопытством вглядывался в новичка из-под надвинутой почти на самые брови тюбетейки узкоплечий, но жилистого вида малый в такой же, как у Зямы, нанковой робе и чунях на босу ногу. Его свободная поза, небрежное поигрывание цепочкой пряжки, исполненной в лучших московских традициях, независимый, с некоторым даже вызовом облик отличали в нем вожака, заводилу. Всем своим видом он как бы предупреждал новичка: "Мне все равно, кто ты. Но кем бы ты ни оказался и что бы тут сейчас ни говорил, главное объяснение тебе придется иметь со мной".
- Садись, - подтолкнул его сзади Зяма к табуретке. - Просю вас, господа, мой друг Савва в одну вторую натуральной величины.
Тот, что сидел за столом, - могутный толстяк, затянутый с ног до головы в хром и сукно, - оглядывал острыми и заплывшими, как у старого хряка, глазками, изредка, вроде бы в такт своим мыслям, пошлепывая короткими пальцами по настольному стеклу, под которым поверх графиков и ведомостей красовалась грудастая русалка - детище ножниц и не очень богатого воображения. Его широкое, мясистое лицо с апоплексическим румянцем во всю щеку могло бы показаться даже добродушным, если бы не вот эти глазки-буравчики. Они вонзались в Савву с усмешливой жестокостью:
- Тебе уже, видно, втолковали, что здесь к чему? - Голос у него оказался не по фигуре тонким и как бы навсегда обиженным. Он говорил, будто жаловался на кого-то. - Ты работаешь - я ставлю галочки. Коли не дурак, копейка не переведется. Ешь, пей, спи. Короче, сопи в две дырочки. Остальное - моя забота. Разумиешь?
- Так что же тут хитрого? - Савве он неожиданно понравился, этот боров в сукне и хроме: бодяги по крайней мере не разводит. - Ясно, как таблица умножения.
- Ишь ты, - мастер, ища сочувствия, оглядел братию, - видать, битый.
Савва в долгу не остался:
- Битый, мятый, колотый. Пробы ставить негде.
- Я же говорил, - победно засуетился Зяма, - люкас парень. Свой в доску.
- Тогда, - мастер поднялся, и кожаное полупальто на нем заскрипело, и только тут стало видно, что он плотно и устойчиво пьян, - давай, братва, за дело. Сейчас кирпич в станице на вес бриллиантов. Выдай ему, Валет, пару рукавиц.
Мастер вышел вслед за всеми и, покачиваясь, остановился у порога, хмельным взглядом пошарил по двору и жалобно окликнул братву:
- А Дуська где? Где ее, суку, черт носит? Зяма, разыскать!
Тот, что был в чунях на босу ногу, ответил за всех:
- Она, мастер, на озере, с бельишком возится. Позвать, что ли?
Нетвердым шагом мастер подошел к Зяме, взял его под подбородок и, посмеиваясь одними губами, проговорил:
- А рази я тебя, Валет, просю? Нет, я не тебя, Валет Валетыч, просю, я вот его просю. Пускай он сходить. Ведь промеж них любовь, я так думаю. Ему и книги в руки. А то мне побаловаться опять же страсть как хочется. Моя-то на сносях...
Зяма вертелся на месте, пытаясь высвободить подбородок, но культяпистые мастеровые пальцы все ухватистей всасывались ему в кожу.
- Я вас, шпану посадочную, научу меня уважать... Так пойдешь, милок? Пойдешь, а?
Зяма наконец вырвался и, отскочив шагов на пять в сторону, выпалил захлебывающимся полушепотом:
- Ладно, мастер. Я схожу, мастер. Сам знаешь, податься мне некуда... Я схожу, схожу... Только, когда набалуешься, вспомни: у меня к тебе разговор будет.
Валет снова сказал:
- Давай позову, мастер.
- Цытъ, москаль!.. Пусть сам идет.
- Ладно, мастер, я таки иду, - Зяма уже шел к озеру, но шел странно боком этак, словно боясь или не смея повернуться к борову спиной. - Ты хочешь наплевать мне в душу. Ты очень хочешь наплевать мне в душу, но только я ее выхаркал вместе с кровью... Да, мастер, выхаркал...
Спускаясь к озеру, он все еще оборачивался, оборачивался и все что-то говорил, говорил, но его уже не было слышно. Все смотрели ему вслед и молчали, тяжело молчали, угрюмо. Только пьяно похохатывал мастер да беззвучно шевелились иссиня-белые Степановы губы.