Страница 17 из 27
В течение пяти минут он набросал перед ним короткую, но достаточно прочувствованную картину их будущей совместной жизни: станичному кирпичному заводу позарез нужны сезонные рабочие. Завод на отшибе от станицы, и поэтому здесь охотников до путешествий чуть не тридцать верст в оба конца мало. Берут встречного-поперечного, лишь бы руки-ноги целы. Документов не спрашивают. Отработал - получи свое и дуй с Богом на все четыре стороны. Сейчас выгрузка. Самое время заработков. Трудодень с тысячи. Плюс личная инициатива. Братва будто на подбор, один к одному. Гвоздя вершкового в рот не клади. Пьют все, начиная от доброкачественного керосина.
- Решайтесь, сир, - заключил Зяма, - слово за вами.
- Посмотрим.
- Фортуна сама просится к вам бай-бай, сир, а вы еще ломаетесь.
- Покладистые не в моем вкусе.
- Вы - импотент, вам надо, чтобы она еще и поломалась?
- Ладно, наливай.
- Это деловой разговор.
После третьей Саввой овладело такое состояние, когда все на свете выглядит простым и доступным. "А почему бы и нет? - думал он, глядя, как тонкие, едва тронутые рабочей окалиной пальцы Зямы ловко разламывают помидор надвое. Пойду - и все тут. Я сам себе хозяин. И к черту Белявск! И к черту тетку! И к черту ее посулы! Савва хочет жить по своему усмотрению!"
И, дурачась, он легко ткнул Зяму кулаком в бок:
- Кирпичный так кирпичный... Но где же труба?.. Я не вижу трубы...
- Труба? - две Зямины кофеины стали круглыми. - А зачем вам труба, сир? Мы живем без трубы и, слава Богу, не жалуемся.
- Какой же завод без трубы?
Зяма стал деловитым:
- Будь по-вашему. Если-таки вы не можете без трубы, мы запросим ее телеграфом из чикагского отделения "Дженерал моторс". Вы довольны?
- По рукам.
- Сир, вы - мировой парень!
- Ты тоже... того... ничего...
- В вас, сир, умер Цицерон...
- Ну-ну... Наливай...
- Просю вас...
- Твое.
- Бывай.
Им стало весело. Очень весело. Весело от выпитого, от необычайности встречи, от солнечного великолепия утреннего июля, от ощущения своей молодости, наконец. Между долгими объяснениями во взаимной симпатии они допили бутылку, и Зяма, водворив посудину на место, протрубил подъем:
- Вперед и выше, как учат классики! Жрребий бррошен!.. - Потом он кивнул на остатки закуски и уже буднично добавил: - А ведь совсем кавказская кухня: зелень под сухое.
Но и вставая, Савва все еще куражился:
- И все-таки, что за гигант без трубы? Какая-то липа, а не гигант...
- Я-таки вам сказал уже, сир, про чикагское отделение, - почти грубо оборвал тот, - даже если нам придется закрыть это отделение на переоборудование... С вашим паспортом вам не следует быть привередливым... Да, да, таки не следует...
- Слушай, ты, Хацапетовка, - в свою очередь взъелся Савва, - а тоном ниже нельзя? Или тебе придется лететь до своего завода на одном двигателе.
- Бросьте, сир, ваши великодержавные штучки, я начинаю сердиться. Это плохой признак. Я могу вам вынимать глаз на нервной почве и скормить его моему доберман-пинчеру.
- Боюсь, что твоему пинчеру придется сглотнуть и челюсть хозяина. Боюсь, доберман подавится.
- Без трепу.
- Без трепу.
- Я не люблю звонарей.
- Мне они тоже не нравятся.
Они встали друг против друга, красные и непримиримые. Казалось, драка здесь - вопрос минуты. Но вот острые Зямины плечи дрогнули, мелко-мелко затряслись, а сам он, как бы задохнувшись, стал медленно опускаться на корточки. Саввиной воинственности хватило на мгновение. Хохот, удушливый и почти истерический, принялся вытряхивать из них душу.
- Доберман... - еле выговаривал в промежутках между приступами Зяма, пинчер.
- Пинчер, - эхом вторил ему, давясь от смеха, Савва.
- Доберман!
- Пинчер!
- Доберман!
- Пинчер!
- Даешь!
- Даю!
Они смеялись так - беспричинно. Просто им было весело. Очень весело. Они шли по утренней дороге, то и дело приседая друг против друга в приступах смеха, два почти незнакомых парня, и оба были молоды, и отпущено им было природой всего впрок: и солнца, и веселья, и утра, которое может не кончаться никогда, если идти по земле не останавливаясь. Ведь только младенцам да пьяным доступно, что она круглая.
Что за чертовщина?! Савва, постепенно приходя в себя, тупо изучал полуистлевший плакат на стене прямо против него: "Выгодно, надежно и удобно..." Плечистый счастливец со сберкнижкой в вытянутой над квадратной головой руке нагло улыбался ему своим желтозубым ртом и, казалось, поддразнивал: "Что, брат, влип?" Одуряющая окись самогонного перегара во рту добавляла к его пробуждению еще больше тоски и скуки. Он попытался было мысленно восстановить логическую цепь событий, приведших его к этому, в эту незнакомую, наспех побеленную комнату. Но редкие озарения выхватывали из памяти, обложенной головной болью, лишь разрозненные куски целого: стог у дороги, лохматого парня в нанковой робе поверх блеклого тельника и багровые помидоры, густо осыпанные солью. Зачем он здесь? И как, наконец, он сюда попал?
Савва опустил ноги на пол и только тут поймал на себе долгий взгляд. Справа от него, на топчане, застланном стеганой ветошью, сидел, заложив между колен темные лопатистые руки, широкой кости мужик. Лет сорока с небольшим. В разрезе его исподней рубахи провисало на лоснящейся бечеве оловянное распятие. Большие, цвета апрельского снега, глаза мужика оглядывали гостя из-под сильно выдвинутых вперед кустистых надбровий с грустной озадаченностью, будто тяжелобольного. Долгая, почти нечеловеческая усталость, изваявшая его согбенную позу, отстаивалась в них глубоким, пронзительным светом. Он мог быть и добрым, этот человек, но рядом с ним, наверное, людям жилось неуютно.
Савва чувствовал, что он как бы убывает в размерах, становится все крохотнее и бесплотней. Ему вдруг сделалось не по себе, и он, срывая досаду, грубо спросил:
- Вечер, что ли?
Тот ответил тихо и обезоруживающе дружелюбно:
- Вечер, милый, вечер.
Мужик сразу приобрел земную реальность, стал проще, объяснимее, желтозубый счастливец с госстраховского плаката занял наконец в комнате соответствующее ему место, а логика дневных событий вытянулась в беспрерывную линию, окончание которой, как ручей в пески, уходило в новое для Саввы понятие: кирпичный завод. Тогда Савва спросил:
- Зяма где?
- Зиновий? - Он неожиданно посуровел и заговорил быстро и с ожесточением: - Нехристи... Работают... Воскресенье святое, а им все одно. Работают... Нет о Господе подумать, дню Божьему порадоваться... Работают... Прости меня, Господи, грешного! Работают!..
Мужик встал и, казалось, заполнил комнату, до того он был кряжист и могутен. Истово перекрестившись, он темной бесформенной глыбой надвинулся на парня:
- Эх, букашки, тщатся Всевышнего обойти! - И почти без перехода: - Ты кто сам-то?
- Человек.
- Вижу, что не теля. Кто, спрашиваю? Какого роду? Откуда?
- Из Белявска.
- Куда идешь? Зачем? - И не ожидая ответа: - Идут люди, идут... А куда?.. А зачем? Бога потеряли и пошли, двинулись...
Тетка Саввина шагу не могла шагнуть, чтобы не осенить себя крестным знамением, и уж говорила она, не в пример этому босому пророку, куда речистее, но парень так и не усвоил прописей библейской грамоты: воздуха для них вокруг не хватало, что ли. Поэтому сейчас тяжелые, чужие слова, как и человек, произносивший их, не западая в памяти, только раздражали болезненной своею обнаженностью...
- Ты бы хоть, дядя Степан, опомниться человеку дал!
На пороге, словно по щучьему велению, выросла девка. Было в ней что-то от птицы: тонкий горбоносый профиль, вопросительно вскинутые крылья бровей, миндалевидный разрез глаз, и даже платье из пестро-дымчатого застиранного ситчика облегало ее худую ловкую фигуру вроде оперения - чутко и невесомо.
- Шабашат ребята, - ровно объяснила птица, расставляя по старательно выскобленному столу миски, - вечерять будем.