Страница 25 из 26
Мертвые на солнце с’ежились, сгорели — все теперь кажутся марокканцами. Смрад. Санитары заливают трупы известью.
Все ждали утром контратаки, но противник казался растерянным. Его батареи стреляли вяло и беспорядочно. Льянос спросил Маркеса;
— Двигаться?
— Ни в коем случае.
Полчаса спустя фашисты открыли ураганный огонь на левом фланге, где стояла бригада Бельо: они хотели прорваться на дорогу и отрезать обе бригады.
Огонь сразу стих. Марокканцы. Теперь все поле покрыто ими. Они снесли пулеметы и катятся дальше. Бригада Бельо не выдержала удара. Бойцы убегают.
— Кажется, окружили…
Тогда навстречу марокканцам кидается бригада Маркеса. Он стоит на бугорке возле дороги. Он все время двигает руками от волнения, как будто зовет, стреляет, душит.
— В штыки!
Никто не слышит команды. Все смешалось вместе. Огромный человеческий клубок бьется среди камеей. Но вот с края потекла живая река: марокканцы убегают.
— Вперед!
Это Льянос. Долговязый, он скачет по полю, как болотная птица. Потом, смеясь, показывает Хуанито свою шапку.
— Зря пули расходуют…
Ведут пленных. Они еще не понимают, что случилось; у них тусклые сонные глаза людей, вырванных из боя.
Солнце высоко, страшное солнце. А воды нет.
— Глоточек!..
Это Хуанито взмолился. Льянос показывает пустую фляжку:
— Я сам выпил бы… Например, холодного пивка.
Едет танк. Из люка выглядывает голый смуглый парень.
— Немецкий… Сейчас мы его пустим в оборот.
Тягачи тащат захваченные орудия. Бойцы считают пулеметы. Один принес Маркесу кусок желто-красной материи, это — трофеи.
Маркес задумчиво теребит лоскут. Он сел на камень; он не держится на ногах от усталости. Льянос удивленно на него смотрит:
— Что с тобой?
У Маркеса мокрые глаза. Он ничего не может ответить. Он только встал, обнял Льяноса и снова сел на камень.
Бернар провел месяц в госпитале. Рана зажила, но он не может двигать левой рукой — осколок снаряда задел плечевую кость. Эти недели он прожил смутно, ни о чем не вспоминал, не задумывался, что он будет делать, когда выздоровеет. Он много ел; кусая ломоть хлеба, он как будто вгрызался в возвращенную жизнь. Засыпая, он радовался сну, а утром с восхищением глядел на деревцо, зеленевшее перед окном.
В Париж он приехал рано утром. Улицы были еще пустые; в скверах кричали грачи; чердачные оконца светились теплым розовым светом. Потом показались школьники. Мальчишки взобрались на подножку автомобиля и стали гудеть. Из кафе вышел шофер, красный, толстый; он добродушно выругался и подмигнул Бернару:
— Ничего не поделаешь — молодость…
Загрохотали ручные тележки с бобами, с малиной, с розами. Прошла девушка. Бернар удивленно на нее посмотрел; она смутилась. Он останавливался возле каждой витрины, он любовался всем: скрипками, бонбоньерками, шарфами. Ему хотелось есть пирожные, слушать музыку, писать длинные, несвязные письма девушке, которая только что прошла мимо. Его лицо горело от бессонной ночи и волнения. Впервые он подумал: хорошо отделался, могли бы убить…
Он снял комнату в небольшой гостинице на берегу Сены. Комната была тесной и неопрятной, но, поглядев в зеркало, Бернар увидел свое счастливое лицо и сказал хозяйке:
— Прекрасная комната.
В окно видна была река. Сидел рыболов с удочкой. На барже женщина развешивала белье; кот терся об ее ноги.
Под вечер Бернар пошел в кафе, где обычно бывал Сонье. Они расцеловались.
— Бернар!.. А здесь рассказывали, будто тебя убили. Ну, как там было?
Бернар задумался:
— Это страшная штука…
Сонье сочувственно кивнул головой. Бернар стал рассказывать о Хуанито, о том, как ему пришлось ехать верхом на осле, о санитарах, которые устроили в землянке кабаре. Рассказывая, он вспоминал множество забытых им мелочей и громко смеялся.
— Ты говоришь, что страшно, а смеешься…
Бернар ответил:
— Да, ты прав… Я сам не понимаю…
Он помнил марокканцев, смрад окопов, мертвого Переса, но он не мог об этом говорить. Он начал об’яснять, как из хаоса центурий вышли первые бригады. Он увлекся:
— Ты пойми, там люди, не уступают, а борются! В этом все дело…
Вдруг он заметил, что Сонье его не слушает.
— Ты торопишься?
— Нет.
Они долго молчали. Потом заговорил Сонье:
— Здесь тоже много нового. В Салоне самый большой успех у Кремье. По-моему, дрянь, но его расхвалили. Я сделал панно для выставки…
Сонье рассказал Бернару все новости. Бернар отвечал: «Да, да». Когда Сонье ушел, он тоскливо с’ежился.
Он сидит один на террасе маленького кафе и пьет коньяк. В поезде он думал: сниму комнату, пойду к хорошему хирургу, куплю холстов, красок, буду много работать… Теперь, усмехаясь, он вспоминает о недавних мечтах. Может быть, он вовсе не купит красок… Он будет долго сидеть под этим деревом, залитым едким светом газа, и слушать, как нищий пьяным фальцетом поет один и тот же романс.
Он все же попробовал работать. Прежде он любил писать воду. Он сел у окна. Сена казалась густой и неподвижной. Он начал с жаром, он вспомнил мастерство, чувствовал — могу, могу… Четверть часа спустя он бросил кисти — ему вдруг стало невыносимо скучно. Он подумал: что со мной? Может быть, я болен?.. Он пошел за газетой, прочитал: «Правительственные войска снова подошли к Брунете» и с отвращением повернул холст к стене.
Теперь он не знал с утра, что ему делать; прочитывал в десяти газетах все те же короткие телеграммы из Испании и снова ложился на кровать. Ему опротивели разводы обоев. Он был у хирурга, тот осмотрел плечо и сказал: «Это история на годы»… У Бернара много было приятелей. Все с ним радостно здоровались. Он больше не пытался рассказывать про Испанию. Он терпеливо выслушивал рассуждения о роли искусства или сплетни, и, пробормотав несколько слов, уходил.
Вечером его пугал яркий свет улиц. Он вспоминал черный Мадрид с тоской, как родную деревню. Спокойствие людей выводило его из себя. Он вдруг грубил или затевал длинные бессмысленные споры. Он говорил себе: глупо, здесь нет войны, люди живут, как могут. Но через минуту ему снова казалось, что это не люди, что люди остались там, в душной темноте последней испанской ночи.
Сонье затащил его на выставку:
— Там несколько картин на испанские темы…
На выставке был Соланж. Кокетливо нагибая голову и прислушиваясь к своим словам, он говорил Бернару:
— Наши друзья пытались кистью передать то, что вы делали штыком.
Когда Бернар выходил, его задержал молоденький монтер, который чинил электричество:
— Правда, что вы были в Испанки? Как наши? Держатся?..
Он спросил это с таким волнением, что Бернар просиял:
— Еще как держатся! Сейчас наступают. Здесь из газет ни черта нельзя понять, но все-таки видно, что наступают. Наверное наша бригада тоже там — ее всегда пускают, где горячо…
Монтер вышел с Бернаром. Он слушал, боясь упустить слово, а когда Бернар, усталый, замолк, спросил:
— Скажи, как пробраться? Говорят — контроль, не пускают… Я могу через горы, все равно как, лишь бы туда!..
Вернувшись домой, Бернар раскрыл газету и тотчас с досадой ее отбросил. Непонятно, где теперь наши? Да и вообще все непонятно… Война не кончилась, его бригада на фронте, почему же он здесь, в Париже? Рука? Воевать можно и с одной…
Бернар написал Жермен. Он не мог освободиться от чувства к ней. Вдруг он видел ее глаза, улыбку, руки. Это воспоминание было теплым, как дыхание, но письмо он написал холодное, и встретились они, словно чужие — оба боялись проговориться. Она спрашивала, как он жил. Он шутил, рассказывал о товарищах. Они сидели в кафе, кругом были люди.
Жермен сказала:
— Теперь мы будем встречаться. Хорошо?
Он улыбнулся:
— Я завтра еду назад.
Жермен прожила эти десять месяцев в суеверном страхе: каждый день ей казалось, что Бернара убили. Только когда ей сказали, что Бернар вернулся, она пришла в себя, зажила своей жизнью. И вот теперь он снова едет туда…