Страница 44 из 55
— И это я знаю.
— Вот и думаю я, что предпринять. Рокироваться вам, то есть вежливо удалиться, ни с кем не прощаясь, тоже не совсем разумно. Так сказать, заранее расписаться…
Сидел я, смотрел на него и с недоумением спрашивал себя: «Что это: сочувствие или издевательство?»
— Модест Валентинович! — не выдержал я, наконец. — Скажите честно — зачем пришли?
Он взволновался:
— И сам о том же думаю. Прямо-таки трудно пояснить. Не усидел в уединении. Такие события экстраординарные. Как услышал, так прямо ни о чем больше мыслить не в состоянии.
— Любопытно?
— Это дело третьестепенное. Прежде бы, напротив, носа не высунул, а тут не терпится. Очень уж несправедливо получается. Молодой специалист. От чистого сердца ко всем. А тут, видите ли, его в такую муть низвергают. Не умею, представьте себе, выразить сочувствия. Никогда не приходилось. Внутри-то есть оно, а наружу — никак. Словно цыпленок недогретый не может скорлупу сломать. Заблудился в словах. В области душевной, как в незнакомом лесу.
Мне нестерпимо хотелось, чтобы он замолчал, но он все говорил. Сочувствие его было невыносимо, как пытка.
— Так вот оно и бывает. Я насчет благодарности человеческой. Видите, как оборачивается. Вы для них с открытым сердцем, а они для вас вон что… в тюрьму помаленечку подталкивают. Закон жизни.
— Нет такого закона.
— Не нужно бы его — да. Никто не помнит добра.
— Неправда.
— При вашем хроническом идеализме так и следует возражать. И это неплохо. Твердость в своих убеждениях. Без нее, как без позвоночного столба. Прощевайте. Надеюсь, еще увидимся, хотя, извините, хотел бы напомнить вам одну не особенно приятную возможность. Если Окоемов, так сказать… ну, вы меня понимаете… все мы смертны, то не исключена вероятность, что вас того…
Он сделал жест рукой, словно подметая в воздухе нечто невидимое.
— Говорю для того, чтобы несколько приготовить вас, чтоб вы не особенно пугались, если пожалуют непрошеные гости…
Наконец-то ушел. Оставил горький осадок. «Успокоил». Нет, он не издевался. У него так нечаянно получилось, Просто человек никогда никому не сочувствовал. Не умеет.
Ночь. Лежу без света. Синий прямоугольник окна. Почему-то вспоминается Верино: «Тишина, как в могиле».
А может быть, кончится следствие и правда уехать? Чтоб ничего не помнить, не видеть этих людей, перед которыми я так опозорен. Взять Надю и уехать, чтоб не видеть ни желтого лица Погрызовой, ни раздражающе покорного взгляда Леночки, ни поджатых губ Егорова. Никого, никого! Где-нибудь начать все сначала, без ошибок, совсем по-взрослому. А можно ли без ошибок? Да, теперь я знаю, как надо… Должно быть, я слабый или бездарный. Попробуй тронь такого, как Новиков, а на меня набросились. Ребята — славные, но пройдет год, другой — и забудут меня. Вместо меня будет новый врач. Не все ли равно? Сменятся только фамилии. А я здесь не прижился. Очень простой выход — уехать, и сразу как гора с плеч. Снова мединститут, приятная работа со Смородиновым.
Пока мелькали, суетились эти мысли, между ними все шевелилась еще одна. Я чувствовал ее, и вот она выплыла: «А будешь ли ты уважать себя после этого? Не уезжать — убегать собираешься». Правда! Убегать. Прозвучал голос отца: «Человек должен ставить себе задачи на грани невозможного». А я? Сдаюсь при первых трудностях, при первых тяжелых обстоятельствах. За кем пойду? За Верой? За Валетовым?
Внезапно на потолке загорается голубой электрический свет. Слышно, как около ворот остановилась автомашина. Кто это? Кидаюсь к окну. Из легковой машины неторопливо вылезают двое. Один в кожаном пальто. Твердая, уверенная походка. Машина — «козлик» из района. Обжигает мысль: «За мной. Значит, Андрей умер».
Жалко парня. Слезы подступают к горлу, душат. Как Варя теперь? И что будет со мной? Те, двое, прошли к Арише. О чем-то поговорили с ней, возвращаются. Входят на крыльцо. Стучат властно. Что ж, значит, так надо.
Зажигаю свет. Иду в коридор. Я уже не волнуюсь. Мне уже безразлично. Когда они войдут, я тоже буду спокоен. Только сердце бьется, словно в тесной скорлупе. Больно и жестко ему.
Отбрасываю крючок, не спрашивая — кто. Румяный от мороза стоит передо мной Колесников. Второй, в кожаном пальто, снимает шоферские перчатки.
Колесников смеется:
— Гостей принимайте. Что с вами?
— Ничего.
От него пахнет ветром. Весело рокочет его голос:
— Чтобы не мучить вас понапрасну сообщу новость. Относительно Окоемова. Я считаю, что непосредственная опасность миновала. Сегодня ему стало значительно лучше. Он попросил бумагу и нацарапал три слова: «Я себя сам».
Помогаю Колесникову высвободиться из тесных объятий дохи. Он достает платок, вытирает усы, мохнатые толстовские брови.
— Вот мчались! Даже замерзнуть не успели. Мы к вам с ночевой. Не помешаем?
Меня так и подмывало обнять и расцеловать его.
— И завтра пробуду, — энергично сообщает он.
Шофер уходит загнать машину во двор и спустить воду из радиатора. Колесников рассказывает:
— Раньше приехать не мог. Егоров звал, правда, а я ему ответил, что в вашу виновность не верю и ехать мне нечего, а сейчас у меня другое дело. Скажу прямо — поступило заявление, жалоба. Надо будет разобраться. Но об этом завтра.
— От кого?
— Ну, этого говорить не обязательно, но вы, видно, и сами догадываетесь.
До полуночи болтали о медицине, о биологической защите астронавтов, о полетах на другие планеты. Настроение у меня было такое, словно из темного колодца я поднялся наверх, к солнцу, к воздуху. Нечаянно как-то проговорился о своей тоске по научной работе, о мечтах своих. Колесников отнесся одобрительно.
— А что? Больницу выстроите. При ней оборудуем небольшую лабораторию. Хотя бы в том помещении, где у вас сейчас здравпункт. Работайте, сколько душе угодно. Все от вас зависит. Мало ли сельских врачей научной работой занимались? За примером далеко не ходить — ваш отец. Какие замечательные операции делал, молодежь учил… Дерзайте! А со старостью люди только начинают бороться, только еще на подступах к овладению проблемой. Впереди горы работы. Каждому дело найдется…
Утром Колесников рассказал мне содержание заявления:
— Жалуются на то, что вы были грубы с Лаврентием Погрызовым. Не дали ему справки о болезни, в результате его уволили с работы. Как было дело?
Я рассказал о столкновении с Погрызовым, о том, что болезнь его была симуляцией.
— Понятно. Я еще кое-что уточню, но в общем картина ясная.
Он подробно расспросил меня о смерти Вани Елагина, о ранении Андрея, не перегружаю ли работой Погрызову.
— Кроме того, вас обвиняют в том, что вы пьете «казенный спирт». Так и написано «казенный». Кажется, даже через «о». Я пожал плечами:
— Мало ли что можно написать!
— Прощаться не будем, — закончил Колесников, — вечером я к вам забегу.
Пришел он, когда уже стемнело.
— Вот и все. Был у Елагиной. Говорил с людьми. Факты, указанные в заявлении, — ложь. Осталось только побывать на медпункте.
Он осмотрел инструментарий, аптеку.
— По нынешним временам уже бедновато. На оборудование денег не жалейте, мы поддержим.
Просмотрел карточки больных, остался недоволен.
— Карточки заполняете небрежно. Откуда у вас эта «врачебная» лихость в почерке? Ну что здесь написано? То ли «геморрой», то ли «гайморит»? Нехорошо пишете, размашисто. Девушке, должно быть, не таким почерком письма пишете. Не так ли? Ну, краснеть незачем, а исправиться необходимо. Кроме того, не следует чересчур увлекаться антибиотиками. У вас получается из пушки по воробьям. Чуть что — пенициллин. Нельзя так. И еще замечание — не надо быть таким грустным.
— Я не грустный.
— Несколько пришибленный. Это есть. Напрасно. Я сегодня говорил о вашей работе со многими людьми, не только с Новиковым и Егоровым. О вас отзываются с благодарностью. У вас много друзей.
— И врагов немало.
— Кого вы имеете в виду?
— Погрызову, ее брата, Окоемова. И еще есть…