Страница 42 из 54
У меня был не только Павлик, но и Андрей.
Я не погружал его в свои трудности, зачем отвлекать человека. Но уверен был, что он несомненно поддержал бы меня. Да и сам его ежевечерний труд — превосходная поддержка.
Этот человек не позволит умалить себя ради покоя или краткой выгоды. Получится у него вещица или нет, но что парень ставит перед собой лишь высокие цели, вот в этом я не сомневался.
И поддерживала Наташа. Она всегда находила верный тон и нужные слова, чтоб успокоить меня. Даже само ожидание встреч утешало меня. А что ни случись, говорил себе после очередного наскока Алферова, через два дня я увижу Наташу, и это высокая награда за терпение.
Тогда мы встречались как раз чаще прежнего. Совпадали ее и мои выходные дни, в библиотеке санитарные дни и какой-то переучет (инвентаризация, пожалуй), и в мой свободный день она могла отпроситься на два часа — встречались часто.
Наташа жила тогда в каком-то постоянном веселом ожидании, связанном с близким получением жилья. Уж и бумаги нужные собраны, но что-то откладывали заседание исполкома, где должны решаться жилищные дела. Но это уж легкий толчочек, и жар-птица окажется в руках.
Стыдно вспомнить, но с каким же наслаждением жаловался я тогда на свою жизнь и паскудство Алферова.
И всегда она находила нужные слова утешения.
— Ты спроси у жителей нашего города, знают ли они, кто такой Алферов. Какой еще Алферов? А потому что без него больные обойдутся, а без тебя нет. Таких, как он — навалом, а ты — единственный на свете.
— Все люди единственные, — жалкое, конечно же, возражение при погасшей воле.
— Все — не знаю, это их дело, а вот ты единственный, и я тебя люблю. А если б любили твоего Алферова, он не был бы таким. Он, я уверена, потому такой, что его никогда не любили женщины. Да он недостоин, чтоб ты хоть мгновение думал о нем. Ты лучше думай обо мне.
Но вместе с тем именно в то время случались у Наташи резкие перепады настроения — от безоглядного веселья до замкнутости, даже отчаяния. Такие перепады случались и прежде, но были они смазанные, не такие резкие. Если прежде легкое, неясное раздражение, то теперь, хоть и краткое, но отчаяние.
Перепады, вернее, их причины, были просты: веселье в начале свидания, отчаяние в конце его.
Вот это:
— Не уходи. Это даже и странно: отпросилась с работы я, а торопишься ты. Ну, еще немного.
— Да, конечно, с радостью.
— Ну, придумай что-нибудь. Освободись на вечер или ночь. Я уложу Марину, и мы погуляем по городу. Ведь поздно — на улицах нет никого.
— И дождь — не помеха?
— И дождь — не помеха, и ветер. А потом мы обнимемся и проспим до утра.
— Это невозможно.
— Да, это невозможно, — смиренно, словно эхо, повторила она.
И вот тогда-то она замолкала, и становилась угрюмой, и ее молчание и угрюмство рвали мне душу.
— Ты счастливый человек, — сказала как-то Наташа перед расставанием. — У тебя есть все: и любимая работа, и любимые книги, и привычная семья. Все устоялось, ты поймал равновесие, и больше всего боишься выйти из этого равновесия.
— Это плохо?
— Это хорошо. Вот только я здесь ни при чем. Хотя, конечно, я тоже нужна. Но только для того, чтоб подчеркнуть, как удобно ты расположился в жизни. Тебе даже и Алферов нужен.
— А он-то зачем?
— А чтоб особенно оттенить приятность душевного покоя. Он пытается лишить тебя равновесия, но вот тут-то ты ему не уступишь. Да, у тебя замечательная жизнь, и ты вправе считать, что она вполне удалась.
— Да, особенно ее первая половина.
— Это другое дело. Твое нынешнее состояние дорого тебе далось, но тем больше ты должен ценить равновесие. Человек, который в молодости голодал, всего больше боится повторения голода. Человек, которого часто обманывали, больше всего боится повторения обмана. Я думаю, ты и с Павликом не хочешь расстаться не только из любви к нему — его ты, конечно, любишь, — а из боязни потерять привычное равновесие.
В ее словах был не упрек и уж тем более не осуждение (это бы я почувствовал), но лишь сомнение в моей правоте. О, точно угадала — не глупа, еще и как не глупа.
Да разве же и у меня самого нет сомнений в своей правоте, да разве же я считаю свой вариант жизни единственным возможным вариантом? Конечно, были когда-то и другие варианты, иные возможности, иные пути, но я сам — и, замечу, добровольно, — избрал именно свой вариант, тот как раз, в котором и пребываю.
Нет уж, жизнь единственная, переигрывать ее невозможно.
Но всякий раз, расставаясь с Наташей, я думал: как все просто на свете — однажды набраться отваги и не расставаться на все оставшееся время. И не будет у Наташи отчаяния и тоски. Тщета надежд, уговоры тусклого и робкого сердца. Но не трепетать, когда подходишь к ее дому, не суетиться уходить, когда прошло отпущенное время, не скрытничать.
Господи, как все просто. Господи, как невозможно.
18
А потом внезапный обвал. Обвал и обвал.
Началось все довольно просто, словно бы шуткой.
Это было после праздников, где-то в середине ноября.
— Папа, Борис Григорьевич просит тебя зайти в школу, — сказал мне Павлик.
— А что случилось?
— Даже не представляю.
— Нахулиганил? Что-нибудь поджег?
— Вроде все в порядке. Я спросил его, а зачем родителей, он ответил — да так, ничего особенного.
— Родителей или именно меня?
— Именно тебя.
— Все это странно.
— И я так считаю.
Шел не без трепета — никогда прежде в школу нас не вызывали. Родительское собрание, но это как все. А тут персонально. Мой трепет был понятен. Не зовут же, в самом деле, чтоб поблагодарить — ваш сын — сплошной Сахар Медович.
По дороге прокручивал варианты, а что мальчик мог натворить. Ну, поджег что или с кем подрался — это бы он сам мне сказал. Что за смысл скрывать, если я сам все узнаю. И потом, мне кажется, мальчик у нас не лживый, если бы набедокурил, признался бы. А тут вызов. Да отца. А я редко бываю в школе, на собрания в основном ходит мать.
Классный их руководитель, Борис Григорьевич, второй год в школе, математик, и они все в него влюблены. Он объединяет детей не собраниями (хотя есть и собрания, и классные часы), а общением на природе: то они на лыжах ходили, то просто жгли костер, прыгали и горланили песни, в сентябре всем классом за грибами ходили. Теперь договорились летом куда-то плыть на лодках (правда, вместе со старшеклассниками).
Молодой такой, не озабоченный семьей и не уставший от школы человек. Разумеется, они вьются вокруг него. Высший для Павлика авторитет. Думаю, я на время отошел на второе место. Что и понятно: я свой, привычный, а тут учитель, да энергичный, да с разными затеями, да любит детей.
Школа мне, как всегда, нравилась — новая, два года как построили, и я шел по ней не без внутренней сентиментальной слезинки — никакого сравнения со школой моего детства, зачуханной и пропахшей мочой, и я заглянул в спортивный зал и в столовую, и в актовый зал, и я обалдел от этих кабинетов.
Из всей физики я запомнил лишь колесо, которое, если раскрутить, дает молнию. На уроки физичка носила его с собой, и когда кто-либо пытался его крутнуть без ее разрешения, она честно предупреждала: «Я кому-то сейчас так дам, что пух и перо полетит».
А тут, значит, отдельные кабинеты, и на столах приборы — это я заметил на перемене — прогресс несомненен, и, конечно же, от него невольно обалдеешь. Даже если ты в школе не первый раз.
Бориса Григорьевича я нашел там, где указал Павлик — в кабинете математики. И Борис Григорьевич мне очень понравился — молодой, красивый, с застенчивыми глазами и угловатыми движениями.
Дело вышло вот какое. Перед праздниками класс затеял что-то вроде «огонька». Даже и с маленьким спектаклем. Так, сценки из школьной жизни. Там была постоянная пара — нерадивый ученик и настырный учитель. И учитель — с огромным животом, в соломенной шляпе и с ножом в зубах — гонялся за учеником. Диалог — погоня, диалог — погоня. Кончилось тем, что приспособили незаметно хитрое какое-то устройство — думаю, привязали веревки — и учитель поднялся к потолку, то есть улетел.