Страница 40 из 54
Я обиженно пожал плечами — ожидал иной реакции. Какой? Понимания я ожидал. Но всего более — чтоб она меня пожалела. Да, вот скажи она, бедный ты, бедный, совсем затравил тебя Алферов, но потерпи немного, я с тобой, и мы тебя любим, мне стало бы легче.
Но Надя с первых дней, как стало ясно, что Алферов меня выживает, придерживалась одной линии — мне следует уйти. Что меня, конечно же, огорчало. Думал, за долгие совместные годы мы срослись на манер сиамских близнецов.
— Что и кому ты хочешь доказать? — спрашивала Надя. — Ты врач, и ты должен не враждовать с начальством, а лечить людей. Вот твое дело. А где ты их будешь лечить — у нас или в Губине — неважно. Твои отношения с Алферовым обязательно скажутся на больных. Ты не высыпаешься, ты похудел и задерган.
— Не понимаешь, — огорчался я.
— А что я должна понимать?
— Не понимаешь.
А что я мог объяснить? Говорить бравыми лозунгами? Мол, кто-то должен, и все такое? Или если не ты, то кто же? Или что будет с цивилизацией, если никто не будет отстаивать то, что считает правдой.
Тем более, что она, в сущности, права. Все понимаю: глупо переть на стену. Умный человек тихо уйдет. Его дело — лечить больных, а не гробить здоровье из-за ничтожнейшего человека. Понимал ли я, что это глупо? Да, понимал. Но и сейчас, когда я крепок задним умом, скажу — начнись все снова, все равно бы не ушел. Никаких иных резонов у меня не было, однажды я сказал себе — не уйду, и не ушел бы, пока не сдох. Возможно, я и есть неумный человек. А только я знал одно — вот здесь я и умру. Все! — я уперся. Всего больше боялся быть проигравшим.
Если уйду, значит, я свою жизнь проиграл. Вот так у меня почему-то скручивалось. То есть если бы я сразу, не задумываясь, ушел, то, возможно, и не укорял бы себя в дальнейшем. Но теперь так в моем понимании получалось, что если уйду, то перестану уважать себя. Опять-таки глупо? Да, именно уперся лбом в каменную стену.
Вспоминаю ранний рассказ Бредбери. Там дикари с копьями бросались на страшное чудовище. Оказалось, что чудовище — паровоз. Безумные люди? Конечно. Но не желали смириться с чудовищем. Достойно ли это уважения? На мой взгляд, да. Хотя их можно осуждать за дикарство. О! Достоинство кое-чего стоит. Оно, я думаю, ценнее жизни.
Напомню считалку: кто хочет честно рисовать, тот должен чем-то рисковать. Абстрактные позиции, за которые ничем не надо платить, остаются только абстрактными позициями. С ними жить красиво. Но жизнью они становятся лишь тогда, когда за них платишь. Иногда здоровьем, иногда жизнью.
Значит, от недосыпа, постоянной взведенности мой характер портился. Недовольство с домашних выплеснулось и на посторонних людей.
Помню два своих срыва в поликлинике.
Однажды был на вызове в глухой деревне. Три месяца назад старик ушиб голень, потом появилась язва, и теперь постоянно идет гной. Делают какие-то примочки.
— А хирург смотрел?
— Да какой у нас хирург?
— А в город вас не посылали?
— Да кому мы нужны, старики? Если человеку за семьдесят, то его и не лечат.
— Тогда собирайтесь — поедем к хирургу.
Ну вот. А на приеме сидит молодой паренек. Кругляшок такой румяный. Второй год работы. Известен тем, что карточки и направления заполняет на машинке. Ну, прогрессивный паренек, научно-техническая революция, все такое.
— Там пожилой мужчина, — показал я в сторону коридора. — Ветеран войны. Ушиб ногу. Нет ли остеомиэлита?
— А вы зачем его сюда? — с улыбкой спросил паренек.
— А куда же? Вот его карточка. А вот и номерок.
— Нет, его в приемный покой, — поучает меня паренек. — Вы же привезли его по «скорой помощи». Значит, в приемный покой.
— Но больной-то амбулаторный. Вот карточка. Вот номерок. Считайте, что он приехал сам, на автобусе.
— Но ведь его привезла «скорая помощь», а не автобус.
— Но вам-то какая разница? Вот карточка, вот номерок.
— Нет, не приму. Его в приемный покой.
Вдруг меня подбросило от накатившей злобы, даже какая-то пелена встала перед глазами.
— Вы все-таки гляньте его своим полупрофессиональным взглядом, — это я уже с нескрываемым презрением.
Он выкатился из-за стола, обомлев от этого вот «полупрофессиональный». В кабинете ведь медсестра и больные.
Тогда я поманил доктора пальчиком, провел в перевязочную, потянул за лацкан халата и шепнул на ухо:
— Надо бы вам ушки надрать за такие штуки, — и постарался обворожительно улыбнуться.
А он так и стоял, онемев, пока я не вышел в коридор и не ввел в кабинет своего старичка.
Срыв? Да. Спад воли? Несомненно. Мне бы не ввязываться в разговоры — привез больного, отдал и отвалил. Пусть доктор скажет спасибо, что я взял в регистратуре номерок. Ветеран войны, сельский житель — примет, куда денется. Но вот возмутился. Как же наш брат быстро наглеет, год поработал и уже кобенится — этого туда, этого сюда, ожидая, что я буду его упрашивать.
Шел поликлиническим коридором и ругал себя — глупо, ну, как же глупо.
И второй срыв был в тот же день, и тоже в поликлинике.
Мне нужно было поставить печати на рецептурных бланках, и я пошел в регистратуру.
— Нет, нет, строго запрещено, — сказала худенькая девочка (она меня не знает, тут они долго не задерживаются, в основном набирают стаж после десятилетки).
А печать поставить было нужно: выписываю лекарства знакомым, да и на вызовах иной раз, правда, нечасто — это не входит в наши обязанности.
Конечно, могу пользоваться Надиными бланками, с ее собственной печатью, но тут уж дело принципа — лекарь я или не лекарь — у меня тоже есть своя печать. И теперь к ней следовало присоединить печать поликлиническую.
С девочкой я спорить не стал — это же не ее выдумка, это указание начальства, и я пошел к заведующей поликлиникой.
Та сидела, кругленькая такая, сравнительно молодая, лет под сорок.
— Печать бы поставить! — как мог весело сказал я, дескать, видите, из-за какой малости приходится отрывать вас, занятого человека.
— Никак нельзя! — был ответ.
Да пальчиками нетерпеливо по столу барабанит.
Ну, как же они быстро начинают чувствовать себя крупными начальниками. Я ведь помню ее юным участковым терапевтом — чуть позже меня начинала, — толковый была терапевт, веселая, горластая. А вот уж и пальчиками барабанит по столу.
— Но я всю жизнь ставил печать у вас.
— А теперь с этим строго. Только своим работникам.
— А я?
— А вы не наш. И мы не можем каждому ставить печать.
Вот от этого «каждому» я внутренне взвился. Нет, я, конечно, любезно улыбался, но в душе все клокотало: черт возьми, она понимает себя чуть ли не министром здравоохранения, вместе отработали семнадцать лет, и я для нее — каждый. Что и понятно: она начальница, я — черная кость, и уж ей никак не ровня.
— Интересно, вот я на вызове в районе оставляю больным рецепты. А потом они поедут сюда ставить круглую печать? Или знакомый киоскер просит выписать гипотензивное, так я посоветую сходить на прием?
— Именно так. — Она уж как-то немигающе смотрела на меня, ну, уж очень, видать, презирала. Не меня именно, но в моем лице любого просителя.
— Я понимаю: когда больные у вас выздоравливают поголовно, когда все врачи на месте, пропали очереди, да к тому же заработали лифты, вы вправе отказаться от посторонней помощи. Вы правы.
Жалкий лекаришка с ноль три и поучает ее — ну, наглец.
— Да уж у вас помощи просить не станем. Как-нибудь справимся, — зло сказала она.
— Мы можем быть бюрократами, но зачем же нам при этом быть еще и глупыми?
— Вы это о себе? — вырвалось у нее. Ну, подставка, ну, какая подставка — тут не удержаться.
— Нет, это исключительно о вас, — и я попытался широко, во весь охват кабинета, улыбнуться.
Ничего не ответила. Лицо пошло красными пятнами — это было, но от дальнейшей свары удержалась. Молодец, конечно же.
А я нет, не молодец. Вот зачем эта свара, к чему похамливать? Она что — поумнеет или перестанет быть бюрократом? Безумие все это. Неумение сдерживаться.