Страница 3 из 4
Наверно о боли тоже можно не вспоминать пока не почувствуешь облегчения.
А если оно не наступит никогда?
Наверно так должно и быть. Просто что-то изменилось. Так стал работать твой организм.
Кто-то не чувствует этой боли. Кто-то никакой не чувствует: ни своей, ни чужой и живёт себе долго, страдая похмельным синдромом прошедших возлияний. Бывает даже сильно страдает, но снова продолжает жить, и не чувствовать что живёт….
Старуха на крыльце не чувствовала своё тело. Локоть остриём упирался в колено, а кисть руки в подбородок. Она не хотела знать, где она и что сейчас делает. Только так она могла отдаться своим чувствам – своей душе. Хотя для этого ей не требовалось никакого напряжения. Сердце давно перестало болеть. Глаза отличали только светлое от тёмного и она, слегка повернув голову в сторону поезда, пыталась почувствовать не что-нибудь хорошее, а хотя бы какие-то изменения в проносящейся мимо воющей махине.
Но если бы кто-то из пассажиров поезда смог увидеть её сморщенное лицо, то был бы поражён её нежно голубым лучистым взглядом, ещё стремящимся прорваться сквозь мутную пелену пережитых лет. Он словно трепетал, пульсируя в застенках морщин, прося всего лишь чуточку тепла, которого ей, возможно, не хватало, чтобы почувствовать себя.
Но давно уже никто не пытался заглянуть ей в глаза и подарить надежду кроме пугливых бродячих собак, которые могли бы рассказать ей о человеке гораздо больше, чем те книги, по которым она воспитывала своих учеников.
Только неразборчивый гул от стука колёс стоял у неё в ушах. Как раньше – многоголосье школьников выпущенных из душных классов на перемену в коридоры рекреаций. История – это то, чему она учила детей. Она знала её назубок. Красный университетский диплом не давал повода сомневаться в этом никому, и даже директору школы на набережной, куда она принципиально пошла преподавать. Непоколебимая вера в правоту своих знаний давали ей разрешение непримиримо бороться с недоумками, путающими съезды партии твёрдой поступью ведущей к коммунизму – народному счастью и благополучию. Она ощущала в себе цепного пса стоящего на страже отечественной истории и готова была загрызть любого сомневающегося в исторической справедливости и исключительной гениальности руководства страны. Разве могла она позволить себе в такой ответственный момент для страны думать о призрачности собственного материнства. Ведь она была в ответственности за всё подрастающее поколение, которое только и мечтало улизнуть с её занятий, послушать ночью «вражеские голоса», а утром глумиться над истинными ценностями и достоянием народа. Кто же, как не она должна была направить этих юнцов на путь истины?
Именно её она любила как своего, не родившегося ребёнка, как единственного мужчину. И когда по ночам её тело разрывали судороги истерик природного материнства и неудовлетворённости, она скручивала жгутом край одеяла и зажимала между своими крепкими молодыми ляжками так сильно, будто надеялась, что эта накрахмаленная белизна войдёт внутрь, разорвёт девственную плевру и усмирит взбунтовавшуюся плоть непорочным единением с её верой в светлое будущее.
Девочкой она пережила блокаду. Когда все старались уехать в деревню и говорили, что там сытнее. И всё последующее время она искренне верила в богатые кущи полей, сытость деревенских хлебов. Читала в многотиражках об огромных урожаях, борясь и ненавидя вражеские слушки о голоде и поморах в деревнях. И вот уже лет пять, а может десять она в деревне. Живёт? Или нет? С почётом проводили на пенсию и забыли. А несколько лет спустя появился её бывший любимый ученик, такой светленький с жиденькими волосиками на головке и острым носиком продолжал навещать. И теперь уже не мальчик, а настоящий молодой мужчина. Кивал головой, слушая её рассказы, совсем как раньше на уроке. Потом предложил ей на лето выехать в деревню на отдых, где он снял дачу. Просил подписать документы. А вернувшись, она обнаружила, что кто-то продал её квартиру и там уже проживает незнакомая семья. Выяснилось, что якобы она подписала какой-то документ, и теперь возврата нет. Больше всего она расстроилась, что ей негде будет видеться со своим учеником. И с надеждой вернулась в деревню. Но любимчик больше не приезжал.
А он ли это был? Был ли вообще этот мальчик?
Так долго длится день…
Глава 4. Желтая тетрадь
Йонас никогда не был на войне, но тот сон постоянно преследовал его как долг незнакомому парню, неизвестно где и непонятно за что отдавшему жизнь. Одногодки Йонаса, как декламировала пресса, со школьной скамьи стремились выполнить интернациональный долг. Он таких не знал. Но потом оказалось, что они есть, и служат рядом. Было у них нечто общее – военное братство: дружба и взаимовыручка. Тот сон неотступно преследовал Йонаса. И сопротивляясь изо всех сил, он чувствовал, что где-то рядом стоят его друзья, о которых он не догадывался. Они всё знают, и всё видят как он ползёт по скалам под градом пуль и осколков. Но почему они не могут ему помочь? Почему не подадут руки? Где их братство? Забыли клятву? Просыпаясь с ощущением обиды и ярости в душе, он невольно осознавал, что это и была их помощь. Они тянули его за собой в такую казалось страшную и непонятную ему неизвестность, пытаясь уберечь от мерзости за которую он цеплялся ломая ногти, сдирая фаланги пальцев в кровь. Отбивался от своих друзей! От тех, которым доверял но только свою жизнь, но и жизнь близких. Всеми силами, брыкаясь ногами, кусая их за руки. Старался вернуться…. Зачем?
Просыпаясь среди ночи в холодном поту, он продолжал скручивать руками простыни и отталкивать одеяло. Во сне стискивал свою жену так, что утром на её теле красовались множественные синяки от пальцев его рук.
Она долго терпела. Уговаривала. Советовала. Молчала. Пыталась давать ему лекарства. Ушла спать на диван. Затем просто ушла. Йонас не обижался на неё.
Государство никогда не заботилось о своём воинстве. Денег не было, и в праздники он мог подарить свой жене сумку с продуктами, любовь и огромную признательность, о которой не умел говорить. А своим детям, сочинённые им, сказки полные нежности и любви. Полные заботы, которой он никогда им не давал. Верили они ему, слушая наивные и в то же время полные переживаний и чувств, слова, оставленные неровным почерком на обычной белой бумаге? Мог ли он спросить их об этом? Узнать то, чего не хватало ему в жизни, которая казалась сплошной войной. Быть может не такой кровавой, как теперь любят показывать по телевизору.
Йонас достал из кармана пальто свою старую жёлтую тетрадку, исписанную шариковой ручкой с множеством помарок и зачёркиваний. Это были сказки, которые он сочинял своим детям, пытаясь заронить в их души ростки любви и благородства. Но дети уже выросли, а он продолжал их писать. Кому? Некоторые из них уже не выглядели сказками. Это был его мир, который он придумал сам, и который носил с собой. В нём не было ненависти и вражды. Там он ставил вопросы и сам на них отвечал. Там он думал обо всём. О тех людях, с которыми служил и жил. Просто встречал на улице или в подъезде. Там он оправдывал их жестокость и ненависть, подлость и лицемерие. Они были для него просто людьми, которых он жалел:
«… Тянулась холодная осень. Снега ещё не было. Холодный студёный ветер, снующий по мощёной брусчаткой набережной, заставлял редких прохожих поднимать воротники своих пальто и курток, закрываясь от непогоды. Воспользовавшись всеобщей беспомощностью, ветер хозяйничал по всему городу, шлёпая по мостовой летающими пластиковыми пакетами и глухо звякая катающимися пивными банками. Изредка, притворяясь, будто из последних сил, он срывал с дерева листок и разноцветной перчаткой бросал кому-нибудь в лицо, словно вызывая на дуэль всё вокруг. Желая помериться силой и ловкостью. Но люди не принимали этого оскорбления. Они спешили по своим делам, сетуя на непогоду.
И только старый военный корабль, стоящий на постаменте открыто встречал его вызов. Он думал.