Страница 3 из 8
Я понял, почему она запнулась после «из». Наверное, хотела спросить: «Из попов»? Но вовремя сдержалась. Сманеврировала.
Сережка открыл было рот, торопясь ответить за меня, но я упредил:
— В какой-то степени.
Я понял: девочка не знает, куда попала. Сын ведь никогда не распускал язык. И не потому, что такой уж темнила, а просто ему казалось нечестным хвастаться отцом. Это я вполне мог понять. К себе надо привлекать внимание собой, а не своим стариком. Как же гадко это звучит: а ты знаешь, у меня папа… Знай, мол, наших. Вот, мол, какой я незаурядный малый — от такого папы родился.
А в доме Надежду, конечно, обманула скромность. Но нам некогда было заниматься благосостоянием, считать квадратные метры, менять мебеля, подбирать драпировки по цвету и запаху. Ей-ей, мне хватало того, что есть, и Маше тоже, и инвентарные номерочки на стульях нас не приводили в бешенство, как некоторых партийных скороспелок, что из грязи в князи. Наверное, именно поэтому наша давняя дружба с Кобой так и не треснула. Он тоже был скромняга и тоже не терпел номенклатурных нуворишей, способных без зазрения совести хоть бетон Днепрогэса разбодяжить, лишь бы украсить свой кабинет узорчатой тестикулой Фаберже; его бы воля, пересажал бы их всех, и вороватые пальцы знай себе хрустели бы на Лубянке. Только вот беда — узок бы остался круг революционеров… Наверх люди лезут либо чтобы иметь, либо чтобы владеть. Либо чтобы втягивать мир к себе в обиталище, либо чтобы накрывать мир собой, менять его под себя. Под свои представления о Добре и Зле. Иные наверх не лезут. Противно им, суматошно, лживо и грязно наверху… Их там подчас очень не хватает, этих иных, но ничего не поделаешь. Надо уметь ходить к ним за советом туда, где они есть.
Коба, конечно, хотел владеть и менять. Но тех, кто хочет иметь — больше. Такова жизнь. Таков человек.
А чего хотел я?
Иметь мне было скучно и суетно. А владеть ощущалось как что-то нечистое, стыдное. Я, если уж пытаться найти слово, хотел просто быть, беспрепятственно быть. Таким, какой есть, и никак иначе. Изменяться, конечно — но не потому, что надо просочиться, взгромоздиться, урвать, угодить или понравиться, а потому лишь, что узнал или понял нечто новое и настолько значительное, что прежним, как ни старайся, не остаться. Делать в мире что-то хорошее — но не так, чтобы мир хрустел, переламываясь, и стонал, прогибаясь, и при том плясал, потому что не плясать страшно, а чтобы сады цвели, где прежде не цвели, и чтобы в каждое сегодня кто-то из людей понимал хоть чуточку больше, чем понимал в каждое вчера. Мне повезло, что я был во всем этом совершенно искренен. Если бы Коба хоть на миг заподозрил, что я, очевидно не желая иметь, могу захотеть владеть — что греха таить, не собрать бы мне костей. Кремль не богадельня.
А Надя, похоже, решила, что попала в норку заштатного инженера, пожизненного творца овощехранилищ. Физиономией-то я был похож на Сережку — ну, вернее, он на меня, но это не важно; может, годы и многолетняя привычка изящно обманывать врагов и накинули на меня хотя бы легкий флер интеллигентности, но вряд ли. Морщины морщинам рознь, и седина бывает не только благородной, но и просто мышиного цвета.
Наверное, потому девушка так и поразилась, заслышав от меня несоответственные речи. Вот чем я просунулся сквозь ороговевшую от трения об обыденность шкурку ее души и воткнулся в живое, сам того не ведая. Совершенно неожиданно для себя.
— И какая же из правд про девятьсот терактов правильная? — помолчав, все же рискнула спросить Надежда. Решила дойти до точки. И меня довести.
— Конечно, наша, большевистская, — сказал я.
— Ну и на том спасибо, — с облегчением произнесла Маша. — А то развел тут поповщину…
Да, мы с нею давно выяснили, что про высшие ценности русской культуры она и слышать не может. Мол, не было таких, и все. Когда-то и я так считал. Одна только жадность, глупость, леность, жестокость и зависть к более умным и процветающим. В Институте красной профессуры она читала курс «История порабощения русским царизмом окружающих стран и народов». В этом году его переименовали в «Историю России». Вместе со всем институтом, кстати; тот стал Высшей школой марксизма-ленинизма. Но содержание, насколько я знал, не шибко изменилось.
— Понимаешь, Надежда… Конечно, беляки до сих пор то и дело крестятся и в церквах свечки ставят, это факт.
— Вы сами видели?
— Представь, доводилось… Так что вроде бы это они — защитники исконных ценностей. Но вот вопрос: как их отстаивать в посюстороннем мире, если государство не то что свои ценности, а даже себя защитить не способно? Ведь их государство было ни на что уже не способно. Умные люди были, честные люди были, а все как-то вязло. Финансы французские, уголь английский, машины немецкие, даже нефть — наша, бакинская — и та у Ротшильда и Нобеля. И никого из них обидеть не моги. Не то останешься без угля, без машин… Приди белые к власти, пусть даже и без царя — волей-неволей устроили бы из любимой матушки-России что-то вроде нынешнего гоминьдановского Китая: глухую периферию мировой капиталистической системы, бессильную распадающуюся компрадорскую полуколонию. Тогда крестись, не крестись — кроме как про фунты да франки ни во дворцах, ни в хижинах, ни в церквах никто бы и думать не умел. А мы опираемся на все лучшее, что история веками в нас воспитывала — товарищество, бескорыстие, верность, пренебрежение мирскими благами, — и применяем для создания самостоятельного государства с сильной наукой и промышленностью. А оно, в свою очередь, все это наше вечное способно защитить. Получается, что будущее на нашей стороне, а мы на стороне будущего. Вот увидишь, раньше или позже мы и китайским товарищам поможем скинуть Чан Кайши, и тогда коммунистический Китай тоже расцветет… Применяя, конечно, не нашу, а свою исконную культуру ради цементирования своего будущего.
— Аминь. Хватит уже тебе молодых томить, — сказала Маша и, поднявшись, взяла со стола остывший чайник. — Пойду греться поставлю.
Проходя мимо покрытой белой кружевной скатертью тумбы, на которой пылилась наша гордость, купленный в прошлом году «Рекорд», свободной рукой она повернула звучно хрупнувшую ручку выключателя.
— Развлекитесь пока, — сказала она. И, убедившись, что маленький экран замерцал голубыми полосами и, стало быть, прибор включился и прием есть, добавила: — Вернее, отвлекитесь. Как раз новости начались.
Лучше бы она этого не делала.
Суетливая мельтешня кадров и строк внутри кинескопа угомонилась и выпустила на экран осточертевшее лицо, благороднейшее из благороднейших. Картинная седина, умные глаза, классические британские усы, длинные впалые щеки — ну прямо исхудал-отощал от забот о благе Англии и всего цивилизованного сообщества…
— Чемберлен, — первым подал голос Сережка. И он, мол, не лыком шит, знает премьера Великобритании в лицо.
С Невилом Чемберленом я виделся очень мало и всегда мельком. Не мой уровень. В дипломатии ритуалы значимее, чем на похоронах, и потому иерархическое соответствие сторон есть почти фетиш. Обычные мои визави — замминистра Кадоган, в порядке исключения — сам министр Галифакс, у поляков — вице-министр иностранных дел Шембек… У немцев — статс-секретарь Вайцзеккер…
Век бы их не видать, хлыщей.
Впрочем, с немецким послом в Москве фон Шуленбургом мы друг другу странным образом симпатизировали. Хоть он и фон, а я все детство в деревянном корыте крапиву сечкой рубил на прокорм домашней птице, да порой и себе… И еще более странным образом друг другу сочувствовали. Мне иногда буквально до слез его становилось жалко: такой приличный дядька, а служит бесноватому, да еще уверен при том, что у него и выхода другого нет, ибо так он служит фатерланду. Дас дойче фольк избрал себе канцлера — и амба; утрись, Фридрих Вернер Эрдманн граф фон дер Шуленбург, и служи.
А он, подозреваю, думал то же самое обо мне… Ну, только без графа, конечно.
Ладно. Что там в экране?
Известно что. Весь мир, наверное, смотрит эти кадры во всех новостных программах, и раз, и два, и три. И рукоплещет. Благородный седой джентльмен, явно исполненный всех и всяческих достоинств, истинный рыцарь, стоял у трапа самолета, держа в пальцах прыгающий на ветру листок бумаги, которым Адольф, ну ясно же, не сегодня-завтра подотрется, и ворочал во рту горячую картофелину английской речи. А за кадром вовсю старался синхронист: