Страница 7 из 102
Железо, соединившее Софрона неразрывно с мокрой, осклизлой стеной, лязгнуло; парень потянулся к своему рыжему приятелю, навещавшему его каждодневно. Видно: большой двор, весь в траве, белую каменную стену, за ней купол соборной колокольни. Посредине двора, под навесом, громадный возок, в котором епископ совершает свой объезд епархии. Черный, с выточенными из клена колесами, высокий, горбатый от вздутого над сиденьем кожаного верха, а на задах - продолговатый белый крест во всю стенку. Сюда и пошел, облизываясь, кот. Прыгнул внутрь и пропал.
Палит солнце. Благодатное тепло вливается даже в темничную яму. Слышится несмолкаемый пасхальный трезвон.
Вчера один из приставов, скрытый раскольник, дал Софрону нож "приять смерть". Жизнь потеряла цену. Тяготила многих. Мечта о смерти витает в подземелье, как некая незримая птица. От ее крыльев холодно. И тянется откуда-то, словно из могилы, нудная, глухая песнь, застревая в паутинах под сводами:
...В леса темные из палати
Иду я в светлые обитати.
Гряду из граду в пустыню,
Любя зело в ней густыню.
Меня сей мир не прельщает,
Народ он отягощает...
Прислушиваясь к этому пенью, Софрон с горечью думал: "Всуе чахнет мужицкая сила". И он ясно представил себе на необъятном пространстве Руси мрачное полчище изб, словно дым, источающих из себя мысли о смерти. Томила жестокая ненависть Софрона. Он вспомнил слова Димитрия Ростовского, сопричисленного, по слабоумию или воровским расчетам, а может и по ошибке, православною церковью к лику святых. В дни Петрова же владычества он говорил:
"Вся мысль богатых - ясти, пити, веселитися на лета многа. Егда же яст - убогих труды яст, а егда пиет - кровь людскую пиет, слезами людскими упивается: от того бо имения яст и пиет, которое из ног людских правежами* выломано... Кто честен? - богатый. Кто бесчестен? - убогий. Кто благороден? - богатый. Кто худороден? - убогий. Кто премудр? - богатый. Кто глуп? - убогий. Богатого, самого глупого, умным между простонародными человеки творят; убогого и нищего, если бы был и совершенно умен и прямой философ, глупым считают, потому что нищ. Богатый богатеет - нищий нищает; богатый пиет, отолстевает от многопития и роскоши, а убогий сохнет от глада и печали..."
_______________
*аПараааваеажа - взыскание долгов, налогов, пени с истязанием.
Софрон любит жизнь. Он хочет жить; нож приберег для другого дела... Его ум светел и ясен. Его широкая грудь сильна и еще долго выдержит пытки; мускулы крепки, как железо, а руки смогут владеть оружием не хуже, чем у любого солдата. Дважды его приковывали к стене и дважды разрывал он цепи, приводя в содрогание чернорясных тюремщиков. Крестились, окаянные, от ужаса, бежали за кузнецом и снова ковали. Жгли огнем, а никакой вины не сыскано.
Из Питербурха в прошлом году Питириму прислано было письмо: "выберите немедленно из греко-латинской школы лучшего из ребят, высмотря гораздо, который поострея" для обучения навигационному делу в Голландии. Выбор епископа остановился на нем, на Софроне, а он ехать не захотел, отказался. Это было год назад. Насильно его не стали посылать. И бросили в каземат не за это. Другую вину нашли: раскол. А в расколе он не винится - признает, как и все православные, трехперстие, троение аллилуйи, новые иконы и новые книги. Напрасно заставляют его объявить себя раскольником. Он не раскольник. На днях дьяк сказал: "Кнут - не бог, а правду сыщет". Какую им нужно правду? Питирим норовит чего-то допытаться, на словах считает его еретиком, а по глазам видно другое.
Правда?! Конечно, она есть, и за нее готов умереть Софрон. И жить ради нее - большое счастье. Филька-кузнец рассказал ему накануне ареста о макарьевских беглых, о том, что им нужен начальник, чтобы счастье приносили они мужикам, а убыток - боярам и властям. Надо силу их направить для пользы, а не на разорение поселян. Софрон понял Фильку, понял тот блеск в его глазах, который загорелся, когда он рассказывал о единодушии керженских лесных жителей. Он понял и то, почему мужики последнюю деньгу свою хотят отдать ему, Софрону.
На каждой пытке Питирим припутывает новых людей, неведомых, незнаемых, добивается оговора.
Но еще крепче теперь Софрон. Еще сильнее его тянет на волю.
Привели сегодня нового колодника. Вот он лежит, спит тут же, на сене. Борода большая, глаза холодные, недоверчивые - говорить не любит, только нет-нет вздохнет и перекрестится. Его били безо всяких вопросов. Он, склонив голую, сухую спину и стиснув зубы, кротко подчинялся. Чернорясные палачи ушли.
Лицо Александра было лицом победителя, он гордо осмотрелся кругом, что и показалось Софрону обидным.
- Да будут прокляты, - сказал парень, - убогие христолюбцы, угрозой смертности истину проповедующие! Чего ради похваляешься? Чего?
Старец с жалостью взглянул на Софрона.
- Ах, сын мой! Не страшись страху тленного, но убойся ты огня вечного. Вот что. Ох-ох-ох! "Блажени есте, егда поносят вас, и изженут, и рекут всяк зол глагол на вы, лжуще мене ради... Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех".
Софрон отвернулся, не стал больше с ним разговаривать.
Было тихо, только в соседнем каземате уныло причитал, волнуясь на цепи, приведенный в подземелье сегодня другой узник. Софрон хорошо его знает. Тот же пристав шепнул: "Купец Овчинников".
Вместо отрадных вестей - огорчения. Сосед, старец Александр, упрямый блюститель "древлецерковного благочестия"; с ним и говорить не хочется.
А другой, до него был, - еще хуже: колотил в дверь кулаком несколько дней сряду, а когда к нему являлся пристав, умолял его:
- Веди меня перед судей, служивый, веди. Я болен - умереть могу, надо покаяться.
- Не поведу без приказа, - отвечал пристав.
А потом он не стал стучать. Притих. Пристав пришел, посмотрел и покачал головой: "умре". Позавчера его вынесли. Целые сутки Софрон провел наедине с мертвецом.
И так за днями дни, безмолвные, бесцветные...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Очнулся ночью Софрон от неприятного ощущения. Крысы забегали в подземелье. Грызуны осмелели, привыкли к закованным в кандалы людям. На безволии и связанности человека построили они свое веселье. И Софрон невольно приравнял их к князьям мира сего: боярам, чиновникам и попам. Задавили они убогую крестьянскую Русь, закованную в цепи, а на ней, как крысы, сидят и веселятся все эти подлые ловкачи. Вчера в подземелье попал листок, а в нем приказ губернатора Ржевского: "От помещичьих людей и крестьян доносы и изветы на господ своих не принимать и им верить не должно, просители же так, как и сочинители, наказываются кнутом и ссылаются в вечную работу".
Ночь бестелесна, пуста, как и тогда, когда его привели сюда. Так же мертва в решетчатом окне колокольня; надворные постройки Духовного приказа кажутся гробами на черном звездном небе; Млечный путь - осколками разбитой веры. И с дуновением горней свежести, ровным, как дыхание, вливается в жилы Софрона безмерная горечь: "Овчинников - отец Елизаветы! Безжалостный ростовщик!" Не он ли разбил их счастье? Не захотел отдать дочь за никонианца, а тем более за бедняка. А разве оба они не валялись у него в ногах, и разве не укорял он его нищетою, Пономаревым родом, неравенством сего брака? А теперь и он, так же как и Пономарев сын, сидит на соломе, связанный цепями, поруганный, опозоренный.
И вспомнил Софрон стихи Горация:
О, если б презирать ты деньги был силен!..
"Елизавета! Не ты ли наполнила ненавистью к золотому тельцу мое сердце?" - думал Софрон, в звоне цепей расправляя богатырские мускулы.
Ох, вы, зорюшки-зори!
Не один год в поднебесье вы зажигаетесь,
Не впервой в синем море купаетесь,
Посветите с поднебесья, красные,
На дни наши на ненастные...
И, глядя на освещенного луною старца Александра, Софрон полным голосом запел песню, в которой говорилось, что впереди - жизнь. Есть солнце, есть вольная волюшка, есть широкая матушка-Волга, есть много сильных и смелых людей... Ночь ожила перед ним, наполнилась яркими видениями.