Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 90



Я вышел из леса. Солнце освещало все вокруг, и лучи его, как теплые и сухие руки, коснулись моего лица, сгоняя с него холод испуга. И я улыбнулся.

На грани тьмы и света словно бы сошлись вплотную и ужились в согласии два совершенно разных мира: мир замшелых елей, бурелома и мягких, глухих мхов, из которых я вышел, и мир, пронизанный солнцем, среди которого вздымались дубы и светлые, сверкающие белизной березы.

В этом мире пахло еловым дымком, а справа за пологим склоном, за зелеными камышами дымилась вода ледникового озера.

Я улыбался, слушая плач ребенка, потому что этот плач исходил из большой палатки-шатра, которая мокро темнела, провиснув среди берез, и возле которой курился голубой дымок и стояла телега, уперев оглобли в землю. А чуть в стороне темнела еще одна такая же мокрая и старая палатка, в какой обычно солдаты живут в летних своих лагерях, а теперь вот жили цыгане, работавшие на лесоповале.

Люди только что пробудились, и еще незаметно было движения возле их полотняных жилищ, и лишь плач ребенка нарушал тишину.

Нельзя мне было останавливаться здесь, потому что меня никто сюда не звал и своим ранним появлением мог бы я смутить людей и вызвать разные у них толки. Во всяком случае, мне это так показалось, когда я понял, что вышел к человеческому жилью, словно бы я забрел случайно в чужую квартиру, в которой люди еще спали, оставив двери нараспашку. Именно так я почувствовал себя здесь и пошел краем леса прочь от полотняных, провисших, влажных шатров, чтобы, не дай бог, не увидел меня никто и не заподозрил в чем-то недобром.

Но встречи избежать мне не удалось: из-за склона поляны поднимался, ведя под уздцы лошадь, молодой курчавый цыган и внимательно смотрел на меня.

— Доброе утро,— сказал я ему с улыбкой, когда мы поравнялись.

Но он ничего не ответил мне и прошел мимо, а я даже остановился в растерянности: отчего бы это он? — думал я, разглядывая его сутулую спину и понурого жеребца, которого он провел мимо, словно бы из ушата окатив меня резким конским духом.

Жеребец был содовый — рыжий с серебристым хвостом и такой же гривой,— а нога как будто обмотаны были белыми, чистыми портянками. Жеребец этот, казалось, шел в лапоточках — русоголовый, всклокоченный мужичок, которого вели на работу. А цыган косолапо шел рядом с его красивой, кланяющейся головой, шел и не оглядывался на меня, шел, поспешая за широким шагом коня. Одет он был в спортивный костюмчик, очень похожий на тот, который я недавно отдал цыганке, а на ногах — сапоги.

Может, так оно и было на самом деле? Может, каким-то непонятным образом узнал он во мне человека, чей костюм теперь надел? Может, черт знает что обо мне подумал, когда увидел тут, на этой лесной поляне?

Я ждал, что он оглянется наконец, но он не оглянулся.

Тяжелые, мокрые головы цветов никли в высокой траве, в тишине неуверенно и робко начинали шуршать крылышками пушистые шмели, словно отряхиваясь, обсыхая на солнце, пробовали свои силы. А в озере, которое широко раздвинуло лес светлой своей водою, вдруг ударила хвостом какая-то рыба, и я увидел на глади расходящиеся круги.

Трава вокруг стояла никем не тронутая, и сколько я потом ни ходил по этим светлым местам, по березовым рощицам, под дубами, отыскивая под елочками белые грибы, нигде я не видел ни копеночки, ни скошенной травы. Но, помня рассказ тети Даши о Будорани, чувствовал себя так, будто ходил все время по старому пожарищу, давно забытому людьми и пусто поросшему травою, будто места эти были сдобрены золой, оттого здесь и травы стояли такие высокие. Печально ходил, и грибы меня не веселили, хотя душа моя и переполнена была красотой безмолвного леса, цветистых полян, которые, как реки в половодье, окружали своим травяным раздольем березовые острова, сливаясь друг с другом узкими проливчиками, затопляли все вокруг цветами, запахами и звоном просохших насекомых. И ни единой тропочки в этом зеленом половодье!

Дома, вытряхивая семена переспелых трав, упавших за голенища сапог, я сидел на крылечке, а тетя Даша смотрела на меня из распахнутого окна и, видно, ждала, чтобы я о Будорани ей рассказал. Потом она сама меня попросила об этом:

— Ну, Юрочка, был ли ты на нашей Будорани? Грибов-то, я гляжу, не собрал, так не дошел, наверно?

— Не знаю, тетя Даш,— отвечал я ей.— Может, и дошел. Может, и нет. Цыгане там живут, а трава стоит, как будто век никто не бывал, не ходил никто. Вышел из лесу, а справа — озеро.



— Это и есть Будорань! — сказала радостно старушка.— Не косят бойневские?

— Никто не косит.

— А сено, Юрочка, что на Будорани, не взять. Косилка там не пойдет — только косой да граблями. А кто же косой махать будет? Вот и получается — близок локоток, да не укусишь.

И стали мы с ней говорить ни с того ни с сего о делах хозяйставнных, в общем-то привычный потек у нас разговор, какие часто теперь случаются между человеком городским и сельским: я удивлялся нерадивости колхозного начальства, а тетя Даша словно бы жаловалась мне, а я легко понимал эту ее жалобу и сочувствовал.

В таких разговорах дело дальше жалобы и сочувствия обычно не идет, такие разговоры только душу бередят и никому никакой пользы от них не бывает: ни городскому человеку, ни сельскому. Иной раз даже думаешь, что не ради жалобы, не ради того, чтоб дело поправить, возникают эти разговоры, а просто русский человек любит от другого сочувствие услышать и только ради сочувствия к себе готов порой пуститься в эти грустные разговоры — добра ждет, отзвука душевного, чтоб другой сочувствие проявил и порадовал душу пониманием. Я с этим не раз уже сталкивался и привык к этим разговорам, в которых люди начальство свое за безмозглость и нерадивость костят. А вот мой приятель, впервые услышав однажды подобный разговор, в котором председатель колхоза таким уж злодеем вырисовывался, решил собрать все факты и пошел по домам расспрашивать людей, чтобы как-то помочь им, чтобы в газету написать о злодее. «Что ты, милый, — сказали ему в каждом доме, — Куконин-то? Куконин хороший человек, мы при нем только и зажили хорошо. Чего уж грех на душу брать! Нет! Он хороший человек и хозяин хороший, колхоз-то ведь он поднял».

Говорили те самые люди, которые вчера еще в задушевности ругали Куконина на чем свет стоит. «Да как же так? — возражал им озадаченный друг.— Вы же мне вчера о нем совсем другое говорили». А ему отвечали с некоторым смущением: «Говорить-то всякое можно. Язык без костей. Да только говорили мы тебе по любви».

Поддакивал я тете Даше в этот день, сидя на крылечке, слушал ее и удивлялся, а сам думал о цыганке и о ее словах, которые та наговорила мне «пророческим» своим голосом.

Слишком мало я ей заплатил, так сказать, за то добро, которое она мне отдала, за ту гармонию душевную, которую вселила в меня словом.

— Тетя Даш,— прервал я старушку на полуслове,— а вы сами счастливы или нет?

Она не ожидала этого вопроса, но лицо ее вдруг разбежалось все в мелких морщинках и каждая морщинка улыбнулась мне.

— Вот ты о чем, Юрочка, спрашиваешь,— сказала она, словно ахнула удивленно.— Вон ты о чем! Сколько живу, а вот вспомнить-то... Сама-то думала, а вот чтобы кто-то спросил меня так — не помню. Счастлива ли? — переспросила она так, будто я ей вдруг загадку загадал, будто она ребенок еще совсем, а я ее на сообразительность проверить решил: «Счастлива ли?» — Надо подумать, — ответила тетя Даша, не переставая улыбаться.

— Чего уж тут думать?! Это сразу надо говорить.

— Сразу не скажешь. Всё было в жизни. Всё было, Юрочка.

— Понятно, тетя Даш! А в целом? Вся жизнь ваша как? Вы счастливы, что вот прожили здесь всю жизнь, вышли здесь замуж, родили детей, а теперь вот коротаете одна на старости лет, и детей в гости не дождетесь, когда у них отпуск там будет! Я про это спрашиваю. Про всю жизнь.

— Я понимаю, Юрочка. Понимаю, что про всю жизнь.

Задал я работы старушке этим вопросом! Она мне ничего сразу и не ответила, но весь день ходила сама не своя и, видимо, только и думала что о моем вопросе, ответа искала на него и не могла найти.