Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 90



Она все это говорила с той цыганской гипнотизирующей интонацией, с какой они свою ворожбу наговаривают на ладони, остановив тебя где-нибудь в толчее привокзальной площади,— для тебя одного говорят, словно и в самом деле ты именно тот человек в толпе, о котором все доподлинно им известно и которому надо просто внушить, что его ждут впереди счастливые новости. Вообще, в гаданиях есть какой-то здравый смысл. Во всяком случае, я знаю старую женщину, у которой давно уже все разгадано в жизни, кроме одной, последней и самой таинственной, самой страшной загадки. Но она каждый вечер, уединившись, раскладывает пасьянс на гадание и дрожащими пальцами перекладывает старые карты, открывает их и долго думает, и бывает счастлива, когда у нее сходится... Человеку иногда, наверное, нужно острое ощущение сиюминутного счастья, благополучия, уверенности в себе. Слабость, конечно. Но кто и когда сумел измерить расстояние от слабости до силы? Сегодня слаб, чтобы завтра быть сильным. В слабости своей коплю силы, а потом трачу их и слабею, чтобы опять накопить. Трудно тут сказать, чем жив человек — силой своей или слабостью. Силой,— скажут мне люди, и я соглашусь с ними, но и с другими готов согласиться, потому что расслабленная воля порой нужна человеку для будущих преодолений и борьбы. А разве предстоящая старой женщине загадка не самое главное преодоление в ее угасающей жизни?

Вот и я, приехав в лесной этот, северный край, предался лени и слабости и с великой благодарностью слушал красивую цыганку, которая сулила мне легкую и удачливую жизнь. И когда она с проповеднической какой-то убежденностью говорила: «Верь мне»,— я легко и охотно верил. Я даже физически чувствовал свою эту веру в ее предсказания, ощущая во всем теле какие-то сладостные и горячие токи, какую-то тихую радость и надежду, что все, о чем она говорила мне, так и случится в жизни и все мои будущие начинания, все усилия не пропадут даром.

— Спасибо,— сказал я ей, когда она собралась уходить.— Я еще никогда не слыхал таких добрых слов. Спасибо большое.

— Вот, красавец! — говорила она мне, перейдя опять на этот игривый тон.— Я тебе спасибо говорю, и ты мне тоже. Вот и добро. Мы с тобой вдвоем народили добро.

— Да уж! Мы с тобой народили! — говорил я ей и смеялся.— С такой красавицей не трудно.

И опять бултыхались в омуте гладкие и блестящие бобрята, опять она говорила мне своим распевным голосом:

— Ты на цыгана похож! У тебя волосы как у цыгана, и брови тоже, и темный ты, как цыган. Глаза только серые. Счастливый! Будь всегда счастливым! Дай тебе бог...

И я увидел, когда она пошла к двери, на ногах ее стоптанные, некогда коричневые, а теперь грязного цвета туфли с расползшимися по швам, раздавленными задниками, из которых на ходу выскальзывали ее смуглые, шлифованные пятки.

Возле двери она оглянулась и из потемок посмотрела на меня с загадочной печалью, как будто подумала в этот момент, что уже навеки прощается со мной, с тем случайным человеком, с которым, как она выразилась, «народила добро». А я, не переставая улыбаться, послал ей воздушный поцелуй и сказал на прощанье:

— Привет мужу!

— Нельзя,— сказала она, отворяя тяжелую, обитую войлоком дверь.— Он у меня ревнивый.

И тоже мне ответила воздушным поцелуем, таким же шутливым, как и мой.

— Так что ж это такое — Будорань? Тетя Даша?

— Что, Юрочка? — переспрашивала у меня порозовевшая старушка, развешивая у печки мокрое полотенце и мочалку.— Не расслышала я.

Она словно бы никак не могла понять моего вопроса, хотя я второй раз уже спрашивал у нее об этом.

— Вот сейчас самоварчик поставим. Самоварчик быстро зашумит,— говорила она с придыханием и с той приятной, ласковой торопцой, с какой в северных наших краях близкие меж собой люди разговаривают, все улавливая и понимая, хотя приезжему человеку и трудно бывает сразу уследить за всеми словами, мелькающими в речи.

Когда мы стали чай пить из самовара и тетя Даша наливала себе в чашку жиденький, удивляясь, как это я могу пить такой крепкий, только тогда она наконец будто бы вспомнила о моем вопросе и сказала с каким-то резким кивком:

— А Будорань, Юрочка, это место такое, за озером, в лесу.— И посмотрела на меня долгим взглядом, словно бы обдумывая, стоит ли мне рассказывать о Будорани.— Такое место в лесу, где мы когда-то в молодости сено косили. Вот, бывало, как раз в это самое время, на петров день, когда второй покос, собирались туда... Молодежи много было: парни, девки. Парни с косами, а мы с граблями. Идем с песнями... Весело было, потому что молодые были и из деревни уходили надолго. Мы там и жили, на покосах. Шалаши делали. Это как праздник для всех нас молодых — из дома-то уйти и жить в лесу...

И принялась она мне рассказывать о своей молодости, о том, какое душистое и мягкое сено было на Будорани в те далекие годы и какие звездные ночи были, страшные сказки, тягучие песни и родниковые холода утренников, когда по пояс в росе шли они на работу и как обогревало их солнце.

О цыганке я ей, конечно, сразу рассказал, как только она из бани вернулась, а это не удивило ее.



— Да,— сказала она.— Приходят. За картошкой на поле, а то и по домам пройдутся, поговорят... Им колхоз картошку разрешил подкапывать на пропитание. Договоренность такая есть. У них же огородов своих нет, хотя и оседло живут. У них на то привычки нет: только на деньги и живут.

— Все лето в лесу?

— А что ж им! Они всю жизнь так.

— А как мне на Будорань идти? Тетя Даша?

— По тропочке через луг,— отвечала Дарья Степановна, показывая мне рукой все направление пути, все изгибы и повороты тропы.— Потом пойдешь сюда,— говорила она и изгибала кисть руки, сложенную совочком.

— Направо? — спрашивал я.

— Вот сюда,— подтверждала тетя Даша, боясь ошибиться с этими «лево, право».

Так она мне все и рассказала в подробностях, как будто вчера сама ходила на Будорань. Через лужок, на котором старый сенной сарай, потом тропка между озер пойдет, по Хреневой горке, а с Хреневой горки одна тропинка в Бойнево идет, а другая по берегу Защегрья через глухой лес, через овраги и прямо в тот светлый березовый лес с елочками, к большим тем полянам, которые и назывались тут Будоранью.

— Странные какие названия,— сказал я тете Даше..— Хренева горка, Будорань. Это что же — Будорань? Ранняя побудка, что ль?

— А не знаю... Может, и так. Кто уж назвал — не знаю. А может, еще как...

— Теперь не косите там?

— Наши не косят, нет. Может, бойневские и косят, а наши нет... Давно я там не бывала, Юрочка, не знаю, что теперь там и как: стара стала, а туда, поди, верст пять будет да по оврагам, по глухомани — не дойти мне теперь. Теперь ведь что! Теперь я и в Ленинграде у сынков бывала, и в Новгороде, и в Пскове. Вот в Москву никак не соберусь. А раньше нешто можно было об этом подумать?! Раньше только и знали Хреневу горку да Будорань... Все поменялось. До Будорани не дойти, а до Ленинграда легко: села в автобус, билет взяла на поезд — и вот вам, сыночки мои хорошие, здрасте, мамочка ваша приехала, встречайте. А Будорань далеко. Вон она, за озером, а к ней не дойти. А бывало, и усталости никакой, туда прибежала, а потом еще домой сбегала и обратно вернулась — и ничего.

— А как же сено вывозили?

— Зимой, по озеру, на санях. Тут по озеру недалеко, по санной-то дороге.

Так мы долго разговаривали с ней, пока сон не сморил меня. И уже сквозь дрему я слышал, как сказала мне тетя Даша в мечтательной какой-то задумчивости:

— Трава на Будорани хорошая, мягкая, как куделя. Все дожди, дожди... Это, как говорят, если на петров день дождь — сена будет много. Завтра это... петров день-то. А косы по утру «вжиг», а потом опять: «вжиг»... Травкой пахнет.

Сил уже не было ответить ей, сказать что-нибудь тоже хорошее и ласковое, и хватило меня только на улыбку, с которой я, наверное, и заснул.

А теперь вот гроза гремела, и я застрял на лугу в сенном сарае, прячась под его дырявой крышей от дождя. Думал о цыганке, вспоминал ее пророчества и улыбался: что-то не складывалось у меня нынче так, как она мне нагадала, не получалось задуманное. Хотя, конечно, не о такой чепухе говорила цыганка, обещая мне удачу, да и почему бы мне эту грозу и дождь за неудачу принимать, когда дождь на петров-то день по народной примете к большому сенокосу, к хорошим кормам на всю зиму, а значит, к добру.