Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 51

«Может хлопнуть, сволочь»... — подумал Вепрев, глядя сверху вниз на коротенького поручика, и сказал как только мог спокойно:

— Я боевой офицер, мне это еще непривычно.

— А я тыловая крыса! — вскипел Малаев.

И снова Вепрев почувствовал, что смерть прохаживается где-то совсем рядом.

На этот раз обошлось.

Но было ясно, что Малаев насторожился, и теперь малейшая оплошность вела к провалу. Не просто рискованной была вызвавшая подозрение Малаева щепетильность, она могла обернуться гибелью для задуманного дела.

Весь остаток дня на марше и ночью, ворочаясь на сеновале, под дружный храп бойцов своего взвода, Вепрев не раз возвращался в мыслях к разговору с Малаевым.

И каждый раз говорил себе, что иначе поступить он не мог.

Партизан, а может быть, и не партизан (суд у Малаева короток, а следствие того короче), не старый еще крестьянин с простодушным скуластым лицом, молча принял весть о смерти. Только посмотрел на Малаева откровенно, не тая во взгляде ни ненависти, ни презрения. Также посмотрел и на Вепрева... Выполнить распоряжение Малаева — значило подтвердить, что вправе был этот крестьянин одним аршином мерить обоих...

«Все равно расстреляют. Этим ему не помогу».

Это была правда. Но — лживая правда.

И Вепрев почувствовал до нутра души, что принять эту правду — значит предать правду настоящую, правду большую, ту, за которую только и стоит отдавать жизнь, как отдает ее этот молчаливый крестьянин. И понял, что если завтра придется снова выбирать между двумя этими правдами, то он опять выберет настоящую.

Завтра... да, завтра может представиться такой случай... но он станет и последним. Для Малаева двух будет вполне достаточно...

Пора кончать комедию!.. Хотелось добраться поближе к партизанам. Но можно перехитрить самого себя. Как хохлы говорят: «стругав, стругав — тай перестругав»...

По трудным дорогам дошел Демид Евстигнеевич Вепрев в приангарские края.

Родился он и вырос в Поволжье, в Симбирской губернии, недалеко от города Мелекеса.

Потом много было хожено по бескрайной русской земле, а такого приволья, как в родных местах, не встречал. Конечно, так каждый понимает, в ком душа живая, — а только места те родные и впрямь были хороши...

Все, что человеку потребно: и степь, и лес, и земли сколь надо, и воды вдосталь — и рек, и озер. Река за околицей родного села не велика (такие ли реки встречались потом Вепреву), а памятна на всю жизнь. Подперла ее мельничная запруда, и залила она всю пойму, вровень с берегами. Над водой нависли старые ветлы. Вода чистая, гладкая. Глядишь в нее: облака плывут, как по небу... В разливах камышовые заросли, промеж камышей окна темной воды и на ней — крупные круглые листья кувшинок...

Жить бы да радоваться в таком приволье — кабы свое, а не чужое, барское...

Это уж потом стал понимать, с годами. Но не успел еще в мыслях разобраться, совсем молодым парнем угодил на германский фронт. Там в окопах многое додумал, да и умные люди помогли в непростых думах разобраться.

Воевал честно, за чужой спиной не прятался. Сколько полагалось солдату крестов и медалей — все собрал. И к осени предгрозового девятьсот шестнадцатого был произведен в офицеры.

А через год, в августе семнадцатого, — вступил в партию большевиков. В боях под Псковом был тяжело ранен осколками немецкого снаряда. До того война словно щадила его — отделывался, можно сказать, царапинами, — а тут враз выдали сполна за все четыре года...

Долго мотался по лазаретам и только под осень добрался в родное село на поправку. Думал отлежаться, нарастить мясо на заживающих костях. Не вышло. Время приспело такое, что некогда старые раны залечивать, впору новые получать.

Последыш Учредительного, Самарский комуч нашел опору своей «демократии» в заново отточенных чехословацких штыках. Еще один злобный враг вцепился, остервенясь, в тело молодой советской республики. Гражданская война захлестнула степи Поволжья.

Пришлось Вепреву с зудящимися ранами и снова в бой.



В бою под Самарой с простреленным плечом попал в плен.

Ранеными красноармейцами набили теплушки, и двадцать вагонов человечьих мук и отчаяния покатились по железным рельсам на восток в тыл белой армии.

Мрачный поезд получил название «эшелона смерти». На каждой стоянке конвойные выбрасывали трупы доехавших до своей конечной станции.

Вепрев не понимал, что мешало временным победителям разом расправиться с пленными. Лицемерная игра в благородство, или опасение шокировать своих иностранных хозяев, или страх перед гневом народа и подсознательное предчувствие неизбежности расплаты за каждое совершенное злодеяние.

Потом Вепрев понял, что они — эти временные победители — ничего не теряли, отсрочив казнь. Много ли надо, чтобы оборвать жизнь раненого человека. Голод, холод и сыпняк — усердные палачи. К тому же, везли пленных на Дальний Восток, в вотчину атамана Калмыкова. И кто доедет — будет завидовать умершим в дороге.

В вагоне Вепрева самым тяжелым был молоденький боец Анисим Травкин. Все звали его Аниськой. Было ему не больше восемнадцати, а на вид и того не дать. Чистое хрупкое лицо и глаза такие беззлобные, как будто не встречал он ни смертей, ни мук людских, ни горя...

Вепрев как увидел его — сердце зашлось. Совсем ребенок — и тоже прямая дорога в могилу... Сам он был старше Аниськи всего лет на семь. Но по нынешним временам срок большой. И Аниська вступил ему в сердце как бы сыном.

Отбивал он Аниську у смерти, как мог. Рану ему сам перевязывал. Нательную рубаху на бинты извел. Сукровицу и гной ртом отсасывал.

Шесть покойников из вагона за ноги выволокли. Аниська — плоше всех был — остался жив.

— Пошто ты меня выходил, Демид Евстигнеич? — сказал как-то Аниська. — Все равно всем нам один конец.

— Поживем еще, Анисим. На тот свет нам еще пропусков не заготовили.

Сказал бодро, хоть сам мало верил тому, что говорил.

Без малого два месяца полз эшелон на Дальний Восток. За это время кому положено умереть было — умерли, кому нет — оклемались, на ноги встали. И второй раз заглядывать смерти в глаза — грех было. Насчет атамана Калмыкова никто не обманывался. Слава о нем далеко по свету прошла.

В своем вагоне уговаривать никого не пришлось. Все были согласны с Вепревым, что в атаманский застенок лезть не след. Часто в пути — когда пошли таежные места — посреди перегона пленных выгоняли из вагонов валить лес, запасать дрова. Так что была возможность перекинуться словом с соседями. Порешили на одном: когда высадят из эшелона и поведут в тюрьму — разоружить, если придется, перебить конвойных и уйти в сопки. Все сошлись на этом. Даже кто и не верил в успех. Если уж смерть, так в бою!..

А вышло по-другому.

Не то и со своими бунтовщиками не успевал атаман разделываться, не то обстановка была неподходящая для массовой расправы — только атаман Калмыков не принял пленных и приказал завернуть эшелон всем составом обратно.

Перегнали паровоз от головы эшелона в хвост (который теперь стал головой), и снова застучали колеса по рельсам. И зимой уже, в самые рождественские морозы, выгрузился эшелон на небольшой станции, неподалеку от Иркутска.

Бежать даже и не пытались. Одно дело, мороз лютый, а одежонка самая летняя. А главное, тюрьма (старые казармы, обнесенные в три ряда колючкой) возле станции, и выводили пленных не сразу, общей колонной, а повагонно.

— Вот видишь, Анисим, и к нам фортуна лицом повернулась, — сказал Вепрев, когда после вечерней переклички дверь захлопнулась за вышедшими конвоирами.

— Что за фортуна? — не понял Аниська.

— Была такая в древности, богиня счастья. Лицом повернется — удача, задом — совсем наоборот.

— Где удача-то?

Вепрев пояснил обстоятельно:

— Иркутск город большой. В большом городе рабочего народу много. А рабочий всегда за советскую власть. К тому же, Иркутск — столица Сибири. Здесь до колчаковского переворота Центральный Сибирский комитет находился. И сейчас, конечно, есть большевики-подпольщики.