Страница 7 из 37
Скрипнула калитка, а дальше зазвенели ворота — отец пошел в поле. Испуганный и растревоженный, я выскакиваю в затопленный лунным наводнением двор.
Над огородами, журавлями и подсиненными жилищами маревом дрожал тихий росяной сон. В нем еле–еле шевелилось спящее село. И только на невидимой леваде не спал коростель. На мураве, подплывая тенью, лежала Обменная. Она взглянула на меня, вздохнула, а в ее глазах сверкнула то ли слеза, то ли росинка. Надеясь на чудо, я в мыслях спрашиваю ее: «Где же моя мама?» Но чуда не произошло: лошадь молчала, как надлежит ей молчать весь век.
Тогда я решаю тоже податься в поле. Спросонок загудели ворота, и я оказываюсь на улице под тенями наших ясеней и вишен тетки Дарки. Здесь я сразу стал меньшим, а мир — большим, и лунный туманец прорастал из него и плыл по нему, цепляясь за овощи, плетни, деревья. На другом краю улицы показалась фигура отца. Я хотел крикнуть, броситься вдогонку за ним, и тут что–то зашелестело под забором. Я подался назад, а на дорогу осторожно вышла ежиха, в рту она держала маленького ежика. Прислушиваясь к миру, ежиха остановилась, повела головой, а дальше перебежала улицу, зашуршала в бурьяне и перебралась в наш огород.
Встревоженный, удивленный, я смотрю ей вслед, приклоняюсь к плоту, а в это время что–то зашелестело в углу сада; оттуда, из теней, медленно–медленно, пошатываясь, вышла мать. Вот она подошла к яблоне, прислонилась руками и лицом к ней и что–то зашептала, перемешивая слова и вздохи. То ли она прощалась с деревом, то ли рассказывала ему свою печаль? Дальше, словно лунатик, мать пошла на огород и остановилась возле головастого подсолнечника. Она тоже заговорила к нему, а он молча покачивал головой, будто и ему была понятна человеческая печаль.
И мне показалось, что мать касалась руками не подсолнечника, а наклонила к себе мою голову. Всю тревогу как рукой сняло. Успокоенный, я улыбнулся миру, дедушке месяцу, и меня сразу оплетает росяной сон. Он так одолевает меня, что я едва дохожу до хаты и падаю на топчан. Засыпая, еще услышал, как вошла мать, как укропом, подсолнечником и росой запахли ее одежда и руки, легко повеяли над моими видениями.
Через то беспокойство ночью я проснулся прежде обычного и стал прислушиваться к рассвету.
Я и поныне прислушиваюсь к рассветам! Меня и поныне волнует, как рассвет собирает еще темные росы, собирает с небосвода звезды, сладко зевая, бредет посреди туманов, отворяет двери какой–то хаты–белянки, посылает девушку по воду, а дальше приотворит те двери, за которым ночевало солнце, и улыбнется, довольный своей работой. Я и поныне встречаюсь с солнцем в поле, в лесах или на реке и приучаю к этому своих детей…
В дом входят родители и молча удивляются, что я уже встал. В межбровье отца собрались хлопоты, а материнские глаза, видно, и сегодня купались в слезах. Пока я это прикидываю в мыслях, на дворе отозвалась утка: «Тах–тах–тах».
— Кого бы это так рано? — взглянул отец на мать — видно, ему хотелось, чтобы она заговорила к нему.
И мать, заглядывая в печь, грустно сказала к огню:
— Кто его знает? Может, Дарка.
Но это шла не тетка Дарка, потому что в дверь кто–то тихонько постучал.
— Заходите, заходите, — мать выхватила из огня кочергу и поставила в уголок.
Двери отворились, и мы все с удивлением увидели на пороге смущенную Любу. В руках она держала зеленоватый кувшин с земляникой.
— Доброе утро вам, — поклонилась Люба.
— Доброе утро, девчинятко. Ты чья? — удивилась мать.
— Я, тетушка, Люба, — несмело сказала девочка и пошатнулась, как камышинка.
— А-а! — сразу же догадалась мать. — Проходи, проходи ближе. Ты к Михайлику?
— Нет, тетушка, я к вам.
— У тебя к нам есть дело? — удивился отец и грозно взглянул на меня. — Это ты, умник, уже что–то натворил? Давно на твоих плечах не танцевал ремень.
— Вот вечно вы на меня! — обиделся я.
— Что же у тебя, моргуха[7], к нам? — подошел отец к Любе и с любопытством посмотрел на ее свежевымытое смуглое личико, на заботливо заплетенные косички и те окостеневшие пуговицы на блузке, которые чего–то оскорблено надули щечки.
Люба подняла голову и грустно посмотрела на отца.
— Михаил мне сказал, что вы собираетесь ехать аж туда, где совсем нет лесов, так я вам принесла земляники, потому что ее там тоже не будет, — протянула отцу кувшин и уже совсем тихонько прошептала: — А мы с Михайликом не хотим, чтобы вы ехали.
— Ты смотри, — растерянно сказал отец и даже замигал веками. Он поставил кувшин на стол и одной рукой прижал Любу к себе.
Возле печи всхлипнула мать и вознамерилась выйти в овин.
— Подожди, Ганя, — кротко остановил ее отец. — Не видишь ли, что теперь малые начинают учить старших?
— Может, послушай их, Афанасий?
— Да наверное, придется послушать, потому что, гляди, и не будешь знать, где тебя по ночам искать, — согласился отец.
— Ой, спасибо, дядечка… Еще раз спасибо, — сказа Люба, наклонилась, взглянула на отца. — Я вам два раза сказа спасибо, а дальше не знаю, как уже надо благодарить…
— Спасибо, доченька, и тебе и за землянику, и за то, что пришла к нам, — сердечно сказал отец.
А Люба радостно посмотрела на меня и впервые улыбнулась в нашем доме, и улыбнулись все ее надувшиеся пуговицы…
Раздел второй
В эту ночь я во всех снах плыл на лодке — плыл по воде, по росе, по траве и даже по чьей–то конопле, которая стояла, как Дунай. И из полузабытья тоже выплывал, будто на лодке.
Еще не размыкая глаз, я всем телом ощущаю согласие в нашей хате, слышу, как приятно воркует, обвивается вокруг маминого голос отца, как по–молодецки выводит «го–го» огонь в печи, как ужом шипит на него кипяток, как ароматно мотается по полу полынный веник. И в моих ушах аж зазвучали–затанцевали свадебные песни:
Я сразу закрытыми глазами вижу эту свадебную печь с зарумянившимися буханками и веселею.
— И чего оно еще улыбается себе? — печально говорит мать, полагая, что я сплю.
— Наверное, и в снах читает какую–то книжку, — кротко отвечает отец.
— Ноги вон потрескались на росе, словно деревянные.
— На росе потрескались, на росе и заживут.
— Хоть бы на какие лапти разжиться ему, — жалеет меня мать.
— Пусть ногами чувствует землю, — так скорее и танцором, и человеком станет.
На отцовские слова я говорю: «Ги» — раскрываю глаза и сразу же привстаю с топчана. Отец глянул на меня, удивился, насмешливо сузил один глаз и будто с большим почтением спросил:
— Хорошо ли спали, сухими ли встали?
Я снова говорю: «Ги» — и смеюсь. А отец, запрятавши насмешку под укороченные усы, уже заходит с другой стороны — начинает меня нахваливать:
— Что значит хозяйский ребенок у нас: как спит, так не ест, а как ест — не дремлет.
— А чего же дремать возле миски? — беззаботно отвечаю и, сколько могу, высовываюсь в окно, потому что за ним уже начинают светлеть порички[8].
— Хочется зеленухами оскомину набить? — угадывает отец мое намерение.
— Очень они мне нужны! — и я начинаю смотреть поверх куста поричек, будто он совсем меня не интересует.
На огородах еще вылеживается туман, где–то возле бондарского колодца его расклевывают петухи, а за петухами косарь отбивает косу, а за косарем на леваде отзывается коростель, а за ним из самой дороги выходит солнце, и придорожная верба роскошествует в его короне.
А вот на улице появляется с граблями на плече надувшийся дядюшка Владимир, воткнувший взгляд в свои ноги. Вот он увидел возле них наших кур, ухватился обеими руками за грабли, махнул своим оружием, и куры, теряя перья, взметнулись выше плетней.
7
Моргуха — (моргунья, моргасья) вертихвостка, жеманница.
8
Порички — красная смородина.