Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 37



— Где же вы достали столько?

— Аж в Виннице.

— И что с этим добром будете делать?

— Отдадим учителям, а они раздадут ученикам.

— Это, значит, подарок нам? — радуюсь я.

— Подарок от комбедовцев: мы не учились, так учитесь вы, в люди выходите! — И тут дядька Себастьян хмурит свою бровь, под которой только что держал веселье, и пальцем касается моей веревочки на шее. — А это, сорванец, что за новость у тебя?

— Какая же это новость? Привязывают школьники к шее карандаши, привязываю и я.

— Это бедность наша привязывает! — сердится на кого–то дядька Себастьян, разрывает веревочку и высвобождает от нее шею и карандаш. — Слышишь, Михаил, ничто не должно гнуть человека или висеть у него на шее: ни ярмо, ни цепь, ни крест, ни даже карандаш! Понял?

Я тогда не очень понял, чего дядька Себастьян так возмутился на мою веревочку, недоуменно присмирел. А председатель комбеда вынул из кармана пиджака сначала какую–то книжку, потом карандаш, который тоже пах конфетками, и протянул мне.

— Вот тебе от меня.

— Может, не надо? — усомнился я.

— Чего это не надо? Пиши на здоровье.

Я засмеялся.

— Ты чего хихоньки справляешь? — под бровь дядьки Себастьяна снова прибилась веселость.

— Чего? Я слышал: пейте, ешьте на здоровье, а вот чтобы писать на здоровье — не слышал.

— Еще услышишь — имеешь время. Всякие поганцы такое пишут, что и здоровье, и даже жизни забирают у людей. А нам надо писать только на здоровье людям.

— Дядя Себастьян, что это за книжка у вас?

— Политграмота.

— Политграмота? Это о чем же?

— Как тебе сказать? — собрал на высоком челе с полдесятка морщин. — Вот космография — это наука о том, что делается на небе, а политграмота — что надо делать на земле. Возьми себе на день, может, что–то поймешь, — дядька Себастьян дал мне книжку, подхватил ящик с ученическими сокровищами и пошел к учителям.

Меня сразу же обступили школьники, рассматривая и карандаш, и новую книгу.

— Везет же кое–кому, — завистливо говорит Ульян и так же, как недавно в шапочку, тыкает пальцем в книгу: — И что это за штука — политграмота? Знаешь, или где там?

— Почему не знаю? — отвечаю вопросом на вопрос и пускаюсь берега: — Есть две высшие науки — космография и политграмота…

— Чем же она высшая?

— Сам подумай своей головой: просто «грамота» есть обычная грамота, а здесь еще впереди стоит «полит», поэтому она и является высокой наукой.

Это объяснение удовлетворяет и Ульяна, и меня, и школьников. А чтобы совсем не завраться, я быстро заскакиваю в школу, и здесь меня в коридоре встречает Люба.

— Михайлик, это ты?! — удивляются и почему–то так радуются ее карие глаза, что и мои начинают улыбаться.

— И ты уже пришла в школу? — не знаю, что сказать ей.

— Я первая пришла, — и поворачивается так, чтобы хорошо было видно ее сережки, которые висят себе и дремлют на темных мочках ушей девочки. — Все боялась, чтобы не опоздать.

— А может, ты хотела всем сережки показать?

— Бессовестный, — оттопыривает узелком розовые губы, но сразу же перестает сердиться и таинственно говорит: — Я тебе что–то принесла. Знаешь что?

— Откуда мне знать.

Коридором пробегает Цибуля. Он бессовестно останавливается возле нас, нахально заглядывает мне и Любе в глаза и многозначительно говорит: «Ги».

— Ты чего? — сразу возмущаюсь я.

— Потому что что–то знаю, — хитро смотрит на меня и Любу. — Вот расскажу всем ребятам.

— Что же ты, чаполоть болотная, расскажешь? — обижено прозвучал Любин голос, а испуг тенями затрепетал в ее глазах. — Что?

Цибуля радостно засмеялся, показал нам язык:

— Что захочу, то и расскажу. Еще рано кое–кому засматриваться друг на друга.

Обида, негодование и гнев сорвали меня с места. Я изо всех сил хватаю болтуна за барки и даже удивляюсь, как он, приземистый, затрясся в моих руках, а из его карманов начало сыпаться выигранное добро: желуди, стреляные гильзы, старые перья, огрызки карандашей и оловянные пломбы. Это добро, несомненно, и спасло нас от потасовки в первый день учебы.

— Пусти! — вдруг заскулил Цибуля. — Вон раздавишь перо.



— А врать будешь?

— Н-не буду! На черта вы мне сдались. Уже и пошутить себе нельзя.

Я отпускаю Цибулю. Он быстро собирает свое добро и снова бежит во двор. Будет ли он там рассказывать враки?

Люба пренебрежительно посмотрела ему вслед и доверчиво сказала мне:

— Ты, Михайлик, не грусти. Что нам от такого заводилы ждать? Вот подожди меня немножечко, я сейчас! — Она стремглав бросается в свой класс и скоро возвращается, что–то пряча за спиной. — Догадался, что у меня?

— Где там.

— Смотри! — и Люба протягивает мне несколько тетрадей в цветных обложках. — Это твои.

— Чего же они мои?

— А кто рвал липовый цвет?

— Я же тебе просто так помог. Да и сколько его нарвал.

— Вот как раз на эти тетради и нарвал. Я хочу, чтобы все было по–честному.

Сомневаясь, беру тетради:

— Тогда спасибо.

— Пиши на здоровье, — точь–в–точь, как дядька Себастьян, говорит Люба. Или, может, она услышала от него эти слова?

— Так заработала ты серебряный рубль?

— Таки заработала. Михайлик, а завтра после школы пойдем по грибы? Я нашла такое место — одни боровики, и тугие, как камешки. Моя мать уже насушила несколько связок. Пойдем?.. Или теперь тебе уже не с руки?

— Чего же, пойдем.

— Вот и хорошо, — чего нам бояться пустобреха…

В это время зазвонил колокол уже на урок. Мы бросились в свои классы, которые гудели, как ветряные мельницы.

И вот на пороге останавливается наша учительница. Она так несет улыбку, что, кажется, улыбается каждому из нас. А слова ее до сих пор, через сорок лет, отзываются моему предвечерью:

— Дети, вы все подросли на солнышке и дождях, а теперь будем расти за книжками, потому что много–много чего, очень интересного, надо нам узнать…

На следующее утро я рубил маме дрова, когда слышу — наши ворота скрип да скрип, скрип да скрип. Оглядываюсь, а на воротах стоит Люба в праздничной одежде, раскачивается себе и улыбается мне.

— Ты чего, девка, качаешься? — вгоняю топор в колоду и иду к воротам.

— Потому что на ваших воротах хорошо качаться, — они скрипят в несколько голосов, а наши имеют лишь два голоса.

— И дослушалась! — Сколько я слышал скрип наших ворот, а никогда и не подумалось, что они имеют несколько голосов. — Ты и сегодня первой в школу придешь?

— Я сегодня, Михайлик, в школу не иду, — говорит таинственно, а взгляд ее аж светится. — И по грибы мы сегодня не пойдем.

— Это же чего?

— Потому что вчера к тетке Василине приехал главный над певцами, и он нас на несколько день забирает в Винницу.

— И ты едешь? — отозвалось сожаление во мне.

— Еду, Михайлик. Я там настоящий театр и трамвай увижу. Вот я прибежала проститься с тобой. Уже телега на тракте ждет меня.

— Ты же скорее приезжай.

— Это уж как главный над певцами скажет. Так хочется увидеть город. Там ни в одном доме нет ночника — везде электрика светит. Прощай, Михайлик.

И она, покачиваясь как камышинка, пошла навстречу своей судьбе, потому что настало такое время.

Раздел пятый

День теперь короткий, как заячий хвост. И все равно мне так хорошо в нем, что и не говорите, а особенно тогда, когда выскользнешь из хаты — и на каток. Вот там уже роскошь и воля — до самой звезды! Как–то веселее становится даже от воспоминания, как под тобой гудит и посвистывает лед; ну, а как после, когда дыбуляешь домой, гудят ноги, — лучше не вспоминать.

Когда я с коньками собираюсь на реку, мать говорит, что из моих глаз сыплются искры.

— Э? — не верю я.

— Посмотри в зеркало.

И хотя знаю, что мать говорит с насмешкой, однако весело ковыляю к стене, в которую вмазан толстый осколок того зеркала, которое было до революции у господ, и в нем вижу лишь свои улыбающиеся глаза, нос и кончик языка, которому почему–то тесно за зубами.