Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 111

Поэтому в поселке порою узнавали о происходящем в Петербурге, в Москве и в других крупных центрах.

В последние два-три дня и эта связь внезапно прервалась. И сколько ни бился телеграфист Осьмушин, ничего добиться он не мог. Приходили к нему товарищи, понукали его:

— Вызывай Белореченскую, может ответят!.

Он вызывал Белореченскую, но она молчала. Молчали и другие станции и в ту и в другую сторону.

Станционный жандарм, присмиревший и спрятавшийся в это смутное и опасное время, ловил где-нибудь без свидетелей Осьмушина и, заглядывая ему в глаза, заискивающе и почти робко шептал:

— Ну, как? Ничего отрадного?

Осьмушин злорадствовал и, чтобы помучить жандарма, долго медлил с ответом. Потом путано и пространно говорил:

— Отрадного, господин Павлов, много... Думаю, что на-деньках телеграфная связь окончательно установится... А в Петербурге все спокойно и благополучно: бастуют и всякое такое... Погода, передают, установилась расчудесная. Даже в демисезонах гуляют...

Жандарм вслушивался в болтовню телеграфиста, темнел, обижался и загадочно отмалчивался. Уходил он от Осьмушина обиженный и затаив злобу. Но приходило совсем немного времени, и он снова ловил телеграфиста и снова допытывался:

— Ну, как?

— А все так же... — огорашивал его телеграфист.

Небольшая железнодорожная станция, замеревшая и обезлюдевшая в эти дни, торчала в холодном и неприглядном поле одиноко и заброшенно. Избы и заборы поселка отбежали от нее в сторону, словно отгородились и настороженно что-то выжидали. По путям, по платформе, возле построек, беспокойно и хмуро бродил, томясь безделием и неизвестностью, начальник станции. Он уже давно не надевал своей красной фуражки. Он тоскливо поглядывал по сторонам. У него не было никаких служебных забот, но он тосковал, в ему все казалось, что вот-вот разразится на тихой его станции и в тихой его жизни что-то неведомое, неотвратимое и невыносимо неприятное. По нескольку раз в день он усаживался за телеграфный аппарат и выстукивал, вызывал соседей. Но аппарат работал впустую. И соседи не отвечали. Начальник станции ершил всклокоченные волосы, теребил плохо подстриженные усы и, возвращаясь в свою квартиру, хмуро и обиженно говорил жене:

— Ничего... Как будто передохли они все там!..

Порою начальник станции на платформе, на доске, где обычно он сам вывешивал сведения об опоздавших поездах, находил тщательно наклеенный листок, фиолетовые рукописные буквы на котором кричали дерзкие слова. Он внимательно прочитывал прокламацию, крутил головой и недоумевал: кто же это здесь этими беспокойными делами занимается. Для порядка он призывал сторожа, тыкал пальцем в листок и строго спрашивал:

— Это что? Чего ты смотришь?.. Без-зобразие!..

Сторож равнодушно выслушивал выговор, непочтительно усмехался и резонно объяснял:

— А кто их знает!.. И к тому же это дело не мое... Жандар на то. Его обязанность...

Начальник станции мгновенно умолкал. Он вспомнил, что время настало, по его мнению, сумасшедшее, что жандарм присмирел и что вот даже всегда услужливый и почтительный сторож Агапов осмелел и почти дерзит. Он отходил от дерзкого листка и махал рукой: а ну его! Пусть висит!

Осьмушин наведывался к начальнику станции и пытал его насчет железнодорожного телеграфа:

— Не удалось связаться?

Начальник станции безнадежно качал головой, но Осьмушин не верил ему и уходил на квартиру к заболевшему станционному телеграфисту, усаживался возле него, негодовал.

— Лежишь! А твой Перец Уксусович мудрит там возле аппаратов и ни чорта от него не узнаешь!.. И что ты вздумал в такое время пациентом деликатным сделаться!.. Теперь что происходит?! Ты подумай!.. Эх, попасть бы в большой город сейчас! Что только там ни происходит!.. Ты подумай!..

Когда Осьмушину становилось особенно тошно и тоскливо, он уходил на самую окраину поселка, стучался в калитку трехоконного домика и попадал в квартиру слесаря Нестерова. Хозяина он не всегда заставал дома, а когда и заставал, то у того бывал очень озабоченный вид, такой, словно он забежал домой только на перепутьи и надо ему снова куда-то бежать. Слесарь встречал Осьмушина неизменным вопросом:

— Принес новости?

— Какое! — безнадежно отмахивался телеграфист.

— Ну, тогда ты меня извини! — поспешно говорил Нестеров. — Я пошел. Дела.

— Дела! — усмехался Осьмушин. — Работа прекращена, жизнь, можно сказать, на точке замерзания, а ты: дела!

— Эх, ты! — укорял слесарь телеграфиста. — Как это на точке замерзания? События-то какие!.. И чему ты учился, если так рассуждаешь?

— События... — краснел Осьмушин. — Это я все понимаю. Так события-то в больших городах совершаются, а не в нашем мурье!.. У нас и людей-то подходящих для этого нет.



— Ерундишь! — сердился Нестеров. — Люди имеются...

Расставаясь с ним, Осьмушин с некоторой завистью думал о том, что вот слесарь, наверное, спешит к этим самым подходящим людям, которые не только участвуют в событиях, но сами делают их.

В порыве накатывающей на него суетливости Осьмушин убегал на телеграф, усаживался к аппарату и вызывал, выстукивал:

— Белореченская? Белореченская?.. Это я, Сосновка!.. Белореченская?..

Но Белореченская молчала.

Провода мертво гудели, колеблемые холодным ветром. По проводам не стремилась еще живая мысль. Провода не передавали желанной вести...

Стопки свежеотпечатанных листков лежали на столе и на двух стульях. В комнате было густо накурено. Люди, которые курили, только что горячо поспорили. У них поблескивали глаза, и они поглядывали один на другого вызывающе и почти неприязненно.

Черноволосый, опрятно и с некоторым щегольством одетый железнодорожник, примял недокуренную папироску и ткнул ее в груду окурков на краю стола.

— Самое время кончать!.. — продолжая только что притихший спор, заметил он. — Никакого смысла нет тянуть забастовку.

— Может быть, никакого смысла не было и начинать ее? — язвительно перебил его другой железнодорожник, высокий, с крупными следами оспы на худом лице. — Так по-твоему?

— Начинать, конечно, пришлось... Необходимо было. — Спокойно возразил черноволосый. — А теперь положение изменилось...

— Каким образом? Объясни, Васильев? — резко спросил третий железнодорожник. Коренастый, с большими узловатыми кулаками, с хитро и насмешливо выглядывающими из-под серых нависших бровей глазами, он с нескрываемым пренебрежением поглядывал на Васильева. — Объясни!

Васильев вытянул из пачки свежую папиросу, не закуривая, покрутил ее в пальцах и круто повернулся к спрашивавшему.

— А вот таким образом: войск в городе много да еще новые подтягиваются. Неравные силы у нас! Расколотят, как щенят!..

— Это еще посмотрим!.. Как сказать! — раздалось с разных сторон. — Войска уже отказывались стрелять в народ!.. На войска у правительства не очень крепкая надежда!.. Подведут!..

Оглядев возражавших и все еще покручивая незажженную папироску между пальцами, Васильев предупреждающе добавил:

— Помимо всего, часть членов забастовочного комитета за прекращение забастовки...

— Знаем!.. — вышел из-за стола человек в очках... — Очень прекрасно знаем, какая часть комитета срывает забастовку!.. Ну, вы, Васильев, что же, вполне согласны с этой частью?

Васильев смутился. Он почувствовал, что все смотрят на него неодобрительно.

— Вы согласны с ними? — повторил человек в очках.

— А если они правы?! — вспыхнул Васильев.

Человек в очках обернулся к товарищам и коротко кинул:

— Слыхали?

Несколько человек ответили:

— Слышим... Старая песня.

Коренастый железнодорожник любовно посмотрел на человека в очках:

— Мы от него, товарищ Сергей Иванович, еще и не этакое слыхали. Бьемся с ним, и никакого толку... Запутался парень!

— Запутался! — усмехнулся Сергей Иванович. — Видно, путаники сбили... Вот, — он взял со стола из пачки один листок и поднял его в протянутой руке, — вот мы зовем рабочих на борьбу. Разве мы шутим или в бирюльки играем? И разве мы не знали раньше, что у правительства имеются и войска, и полиция, и жандармерия? Мы все это прекрасно учитывали и учитываем. Но мы знаем и еще одно: стоит рабочему классу сплотиться и действовать дружно и организованно — и он победит!