Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 77



XVIII

А Москва поднималась из пепелищ. Новые деревянные дома даже одевались уже кровлями, или в них ладили стропила, или клали верхние венцы, а кирпичные были уже и в два и в три этажа — пока ещё только стены, разумеется. Быстро строились.

Пожары не случались третий месяц, все поуспокоились.

Погоды стояли добрые, тёплые, с нечастыми дождями, с обильными овощами, с отошедшей уже обильной вишней, обильными смородиной, крыжовником, яблоками, грушами.

Иван любил смотреть, когда что-то строилось, особенно когда сразу много строилось или большое, как храмы, дворцы. Непременно ходил, смотрел, как идёт стройка до самого конца, до венца или конька на кровле или крестов на куполах. Почему-то это всегда радовало, как будто он сам строил и для себя. И чем красивей получался дом или храм или ещё что, тем больше была и радость и даже какая-то гордость в душе, будто бы правда он имел к этому какое-то отношение. Но ведь имел: душой-то имел! За город, за Москву, что ли, радовался. Но и в других городах испытывал то же самое. Разбираться в этих чувствах никогда не разбирался — было и было.

И в эти августовские тёплые дни с синим небом в лениво плывущих округлых белых облаках обязательно останавливался на Москворецком мосту, с которого было хорошо видно всё строившееся вдоль Москвы-реки: на Воронцовском поле, ближе к Яузскому мосту, за Алексеевской башней у Остоженки.

Тогда стоял у перил и глядел именно туда, за башню, уже наполненный удовольствием от высокой шатровой кровли, поднявшейся там, как почуял на себе чей-то взгляд, и быстро обернулся, встретившись глазами с Камчаткой, который стоял у противоположных перил.

Он сильно постарел, весь как-то обвис, одежонка жалкая, обтёрханная. Думал, что рванётся бежать, но тот не двинулся, через секунды робко растроганно заулыбался, кивнул, здороваясь. Иван тоже кивнул и поманил его к себе. Камчатка торопливо подбежал, уже совершенно растроганный и растерянный, со слезами в глазах, явно радуясь, что видит его, и не зная, что делать, как вести себя: не обняться ли? Уже и руки приподнял. У Ивана в душе тоже шевельнулось что-то тёплое и приятное при виде такой родной фигуры и лица, а потом и жалко стало его очень: до чего сник, отощал, обнищал, мешки под глазами в синих прожилках и трясутся. Показал, чтобы встал рядом. Повернулись к воде. Иван вспомнил, зачем посылал за ним, и безумная ярость пронзила, прожгла до кончиков пальцев, до бровей, до пяток, и чтобы не схватить, не прибить его тут же на мосту, на глазах многочисленного народа, он железно ухватился за перила, склонился, уставясь на медленно текущую, играющую солнечными бликами воду, но не видел её, ничего не видел, с усилием выдавливая из себя, не поднимая головы, жёсткие, еле слышные слова:

   — Давно в Москве?

   — Пятый день.

   — И напоролся на меня!

   — Не напоролся. Ждал тебя тут.

   — Ну! — не поверил Иван.

Камчатка явно понимал, что с ним сейчас происходит, боязливо съёжился, сгорбился и заторопился отвечать, высказаться:

   — Ждал. Верь не верь! Совесть замучила.

   — Со-о-о-весть! — совсем уж свирепо прошипел Иван.

   — Да. Да. Ты ж искал меня. В прошлом годе.

   — Понял?

   — Понял.

   — И понял почему?!

   — Понял. Забоялся, что убьёшь, а уж было решился...

   — А там сам, гад, не забоя-я-ял-ся?!

   — Нет, нет на мне вины, Вань! — заголосил вдруг он, и люди стали на них оглядываться. — Христом Богом клянусь — нет! Седьмой год эту ношу, тебя боюсь и Бога! Сто раз хотел прийти и рассказать. Нет вины на мне, Вань! Не был я в той деревне, Вань, где они это... с Батюшкой-то! Вдвоём они туда ушли, я за пять вёрст был. Сам хотел убить их, да утекли. Ей-богу! Ей-богу, Вань! Ей-богу! Верь! Сам их искал...

Иван поднял глаза. Тот часто размашисто крестился и чуть не плакал и, кажется, не врал. Прежде он и не умел врать-то.

   — Боялся, не поверишь! Сто раз собирался — боялся. Знал, что всё равно ведь посадишь, не хотелось в тюрьму. Но замучился, перед Батюшкой совестно, перед ним грешен, перед ним, понимаешь! Не могу больше — сажай! Убивай! Платить-то когда-никогда всё одно надо. Устал!.. Какой был-то, Вань! Сам себе я опостылел. Сажай!

Такого Иван от него не ожидал.

Вблизи них уже останавливались, прислушивались, любопытствуя, что это за странная пара: плачущий оборванец и такой рыжеватый щёголь.

Повёл Камчатку к себе, продолжая спрашивать, и, выяснив, что тех двух больше нигде, ни в каких ватагах и шайках не встречал ни на Волге, ни в Москве, — тоже справлялся, искал в короткие набеги-то. Одного звали Курлап, а другого Шиш: он всё это слово повторял и показывал шиш. Рассказал и какого они обличья, и где с ними сошёлся, сколько был вместе, чем промышляли, и как они ушли на разведку в ту деревню, а он ждал их, ждал, пока не услышал, что случилось, и как, узнав, кто был в той церкви, чуть не лишился разума, и безумствовал, и пил года два до мрака душевного, ничего уже не соображая, не понимая, не желая. Наконец сказал ещё, что Курлап и Шиш эти говорили как-то, что они господские, а чьи именно и из каких мест, вроде не говорили.



   — Иконы-то не в Москву собирались сплавлять?

   — В Москву. В Москву.

   — А Калугу не поминали? Чего вдруг про Калугу спросил? Как кто подтолкнул.

   — Было! Гы-ы! Было! Никогда не вспоминал, а ведь поминали они Калугу-то. Точно! Гы-ы! — вскинулся Камчатка.

   — А Свинина? Господина своего Свинина не поминали?

   — Свинин?.. Свинин... Вроде говорили... или не говорили — не помню. Ей-богу, не помню. Смутно... вроде говорили, а точно не помню. А про Калугу точно! Калужские, да! Вспомнил точно!

Через два дня Иван повидался с Зуйком. После того раза поручик долго не бывал в игорной, потом стал изредка появляться, без Свинина, с другими приятелями. Горланил, играл по крупной, напивался, ко всем задирался, но без особых осложнений. Мельком Иван встречался с ним и в других местах, но разговоров никаких ни разу не вели. Зуёк, конечно, удивился его приходу, сильно насторожился, тревожно раздувая широкие ноздри и усиленно стараясь скрыть это; развязничал и горланил поначалу вовсю с рыком и гоготом, спрашивая: уж не по душу ли его Иван Осипов явился? Каином не назвал ни разу — Осиповым, Осипычем даже. Боялся всё же. Иван позвал его в фортину, выпили, тот чуть поутих, но, не выдержав напряжения, прорычал:

   — Будет тянуть-то! Чёрт тя дери! Чего хочешь?!

А Иван в ответ про всё не остывающую после пожаров Москву, про страшные события и слухи, коими она переполнилась, про ушаковскую комиссию, про то, что роздыху уже нет никому в этом угаре — и им, ловцам, и им, военным. Разогревал, распалял Зуйка дальше. Тот уж ещё два стакана водки вылил в свою губастую пасть, когда Иван спросил наконец про Свинина: давно ли виделись и не бывал ли тот в пожары в Москве или кто из его мужиков?

   — А-а-а! Ущучить хочешь! Шалишь! X... тебе! — загоготал Зуёк. — Не были они в Москве! Никто! Взял?!

   — Точно знаешь? — строго спросил Иван.

   — Да иди ты! Говорю ж!

   — Свинин сказывал или ещё откуда знаешь?

Захмелевший Зуёк, привскочив, вдруг дёрнулся через стол к Ивану и злобно прорычал-прогоготал:

   — Ты допрашивать меня пришёл? X... тебе! Забыл, кто я?!

   — Дело хуже, чем ты полагаешь, поручик, — спокойно, медленно сказал Иван. — Смертоубийство разыскиваю.

   — Чего?! — ошалело выдохнул Зуёк.

   — Так Свинин говорил про своих или как?

   — Он. Сказал, как загорелось в Москве, наказал, чтоб евонные ни один никуда ногой. Чтоб пришипились.

   — Давно говорил?

   — Да с месяц как был.

   — А коли врёт?

   — Да что ты?! Что! Не было евонных мужиков.

   — Знаешь их?

   — Не всех. Некоторых.

   — Курлапа? Шиша? Митяя?

   — Курлапа? Курлапа не знаю. А Шиша знаю. А Митяя какого, рябого или малого? Он их присылает когда...