Страница 20 из 77
Второй раз всерьёз остановились лишь на третий день. Раньше не было никакой возможности: всё время или видели драгун вдалеке, или чувствовали, что вот-вот появятся. Те след держали крепко, места были безлюдные, кержанские красные рамени — красные хвойные леса по-здешнему, — деревни и поля тут крайне редки, и поля только кулижные, маленькие, отвоёванные у лесов пожогами и корчёвкой и окружённые всё теми же лесами. А в них если неопытный человек пройдёт, а тем более много неопытных — наследят так, что и дурак увидит. Но на второй день в который уже раз метнулись в сторону и на третий почувствовали, что вроде бы оторвались, и, натолкнувшись на хутор из двух изб, остановились. Там между лесом и небольшим ячменным полем стояла здоровенная рига с остатками соломы, а избы были у другой стороны поля, и то же, конечно, под могучими вековыми соснами. На хуторе жила большая семья: в одной избе — седоватый, кудлатый, широкий, приземистый мужик лет пятидесяти с женой и взрослыми детьми, а в другой, новой — его старший сын со своим потомством. Дали этому седоватому мужику два рубля, тот даже рот разинул от такой щедрости и приказал приволочь им вдоволь хлеба, лепёшек, молока, редьки с квасом, несколько вяленых щук. Изголодавшись, они в считанные минуты прямо на траве перед избами спороли всё это. Их хоть и поубавилось за четыре дня-то — отставали, исчезали по одному, по нескольку, — но тридцать девять человек ещё было.
— Гоститя! Завтрева бабы щей справят. А винца ныне нет.
Кудлатый не очень-то их и разглядывал, а то, что каждый из них при оружии, как будто вообще не замечал. И отпрыски его не очень-то ими интересовались, лишь бабы да девки исподтишка зыркали. Сидевших вместе Зарю, Ивана и Камчатку мужик спросил:
— Может, хочете в избу? — Это насчёт поспать.
Нет, они завалились все вместе в риге, завалились тотчас, хотя солнце стояло ещё высоко. И Иван только и успел подумать, что тут ведь есть раскольники, может, и этот, и «для чего он нас троих в избу-то звал?» — и тут его кто-то толк в бок-то, и слышит, собаки брешут заливисто, как брехали, когда они вышли к этому хутору, и голос чей-то сдавленный: «Драгуны!» Видит, в риге темно, а на воле светает и через дыры в застрехах — поле и те избы как на ладони и от них в рассветной дымке цепью драгуны движутся, спешившиеся, с ружьями на изготовку, а между ними вроде и сыновья хозяина, тоже с ружьями или с палками, пятеро или шестеро. «Господи? Крайний-то — он сам! Вот так щи!» Сколько мгновений это длилось, сколько мгновений они метались очумело по риге, просыпаясь и приходя в себя, сказать невозможно, да не так уж это и важно, важно, что Заря с Камчаткой успели-таки выставить к воротам риги с дюжину молодцов с ружьями, неожиданно распахнули их, и молодцы жахнули по подходившим, чего те, видно, никак не ожидали: двое там свалились, остальные заметались, рассыпались, часть побежала к лесу, остальные, беспорядочно паля, к риге, но они опять жахнули, и бежавшие залегли. А большинство молодцов тем временем уже подкопали, уже приподняли нетолстые брёвна в углу риги, смотревшем в лес, и стали туда вылезать и вытаскивать, что с ними было. Иван тоже стрелял, один раз из ворот, а потом влез обратно наверх, на настил, где спал, и стал выглядывать через застреху кудлатого и выглядел — тот был с тремя драгунами, у леса, что-то им показывал через лес, может быть, как раз упреждал, куда ватага может утечь. Далековато до них было, но Иван всё же долго целился и саданул. Там возле кудлатого и две его брехливые собаки крутились, и одна после выстрела вздёрнулась, завизжала, а они все присели. Иван ещё зарядил и ещё целился, но опять впустую.
А в голове билось одно: «Обложили точно волков. Пятый день... И отчего эти-то? Отчего этот-то с ними?» Драгуны, конечно, опомнились, стали обходить, пальба поднялась и в лесу — еле-еле вырвались, оставив двух убитых и трёх то ли раненых, то ли схваченных.
Л как поняли, что всё же оторвались, так, кто где был, там и сел или повалился, и долго-долго никто не двигался.
И дальше на ногах их, наверное, один только страх держал, сил не осталось ни у кого, даже Ивана пошатывало. Волочились, воистину только волочились по еле находимым, еле проходимым тропам, пока опять не услышали в отдалении собачий лай и не различили впереди, сквозь сосны избы, вроде бы целую деревушку, но большую ли, маленькую ли — разобрать через частый лес было невозможно.
Сухой щербатый Илья Муромец — он был из муромских крестьян, — вызвался сходить в деревушку на разведку. Спокойный, приветливый и сметливый, по обличью совсем не разбойник, он хорошо справлялся с такими делами. Вот только правое ухо у него было наполовину обрублено, — и, уходя на разведку, он всегда сдвигал шапку направо, прикрывал его. Саблю и ружьё оставил, но пистолет под рубаху всё-таки сунул. А ватага на всякий случай от деревни отошла и порассыпалась меж деревьев и кустов, изготовила ружья. Отсутствовал Муромец долго, наконец появился с высоким светло-русым темнолицым мужиком. Каждый нёс по изрядной корзине, от которых потёк невыносимо дразнящий хлебный дух, все молодцы вмиг сорвались с мест, вмиг окружили их сжимающимся кольцом, глотая слюни и не сводя жадных голодных туманившихся глаз с корзин. В них были караваи хлеба, а ели все по-настоящему три дня назад, на том хуторе. Несколько караваев вмиг разорвали на куски, а куски рвали зубами, жевали и глотали, чавкая, давясь и задыхаясь, казалось, ещё быстрее. Одна корзина была уже пуста. Потянулись ко второй, но Заря зарычал с набитым ртом, остановив слишком алчущих.
А высокий темнолицый мужик стоял тем временем в центре этих одуревших от хлеба, всё позабывших, чавкающих, расслюнявившихся, грязных, оборванных, увешанных оружием людей и цепко, жёстко каждого оглядывал, никого не пропуская. Лицо у него было удлинённое, суровое и глаза суровые, тёмно-серые, непроницаемые. Муромец сказал, что имя его Евстафий, что в деревне он вроде старосты, что драгун у них не было, что, кто они и чего им надо, не скрывал, и тот пришёл поговорить. Отошли в сторонку, и Евстафий перво-наперво спросил:
— Это, вас сюда кто привёл?
И, не мигая, впился взглядом в глаза Зари, явно пытался угадать, правду тот ответит или нет. Заря сказал, что никто, случайно набрели. А Иван с серьёзной миной добавил:
— Да скажи ты ему, скажи.
— Чего? — не понял атаман.
— Чего? — быстро повторил Евстафий.
— Что привёл нас леший. Вон в том чапыжнике хоронится, вон кривой рог-то торчит, вишь!
Строгий немигучий взгляд впился теперь в него, обшарил всего, как общупал. Иван весело осклабился, изобразив полное радушие, но Евстафий этого как бы и не заметил, был по-прежнему напряжён и строг.
— Это, а идёте куда?
— Не идём, а бегём-удираем, живот свой спасаем. Не видишь, что ль, кто мы?
— Это видно.
Заря тоже, конечно, внимательно приглядывался к мужику, прикидывая, можно ли ему доверять, как и Иван. Наконец сказал, что дело — не великое: надо им схорониться недели на две от драгун, которые за ними гнались и, наверное, всё ещё гонятся, рыщут.
— Пособишь — наградим щедро. Вот задаток.
И, как на хуторе, протянул тоже два рубля. Но Евстафий их не взял, сказал, это успеется, а пособить пособит, чтоб собирались, счас и пойдут. «Уж больно быстро согласился!» — подумал Иван, и Заря явно о том же подумал, ибо чуть приметно дёрнул левым веком — был у них такой знак. И Иван вроде с полным простодушием спросил:
— Отчего ж так легко согласен? Деньги любишь?
А тот вдруг посветлел лицом и сказал:
— Это, много будешь знать — скоро состаришься, слыхал?
— Но коль придут драгуны, вам-то знаешь что будет?
— Не придут! — убеждённо сказал Евстафий.
— А коль? Мы ж стрелять будем.
— Не будете. Это, я вас в другом месте схороню — надёжно.
И повёл ватагу не в деревню, а в сторону, через вековой бор, потом через недолгий чащобный осинник-ольховник, за которым открылось бескрайнее ровное жидкое редколесье, оказавшееся гигантским болотом-зыбуном, то есть топким гиблым болотом, усеянным пёстрыми дурманно пахучими цветами, среди которых были и в рост человека, с пышными белыми шапками, и какие-то другие высоченные, с розовыми метёлками. Оно лежало под большим предвечерним солнцем спокойно, тихо, будто грелось, нежилось в его тёплых лучах и звало, манило погреться и их меж её дивными цветами, над которыми порхали бабочки, гудели пчёлы. Евстафий сказал, что по-ихнему это — чаруса, что в ней есть единственная твёрдая тропа и все должны идти теперь за ним только затылок в затылок, не делая ни шагу в сторону. Кто шагнёт — высокий травостой вмиг просядет под ногами, прорвётся, и человек окажется в студенистой липкой трясине, которая всосёт, заглотит так, что не будет никаких сил вырваться, и через минуту следа никакого не останется, будто и не было никогда никого на этом месте.